Поэма о фарфоровой чашке
Шрифт:
Мастер соскочил с ласкового, благодушного тона; голос его взвизгнул, щеки задрожали. Никулин вытащил трубку из бокового кармана, сунул ее в рот, но, вспомнив о запрете, опять положил в карман. Вытянув губы трубочкой и подняв брови, он недовольно и обиженно перебил мастера:
— Бросьте! Чепуха!.. Чистейшая чепуха! Правильнейшим русским языком говорю вам: никого я сюда не приехал заменять и вытеснять! Никого!
— Всегда так говорится… — пробормотал мастер. — Всегда. А потом выходит все как по маслу…
— Чудак у вас мастер в расписном. Черепахин этот самый, — говорил попозже в этот день Никулин директору. — Принял меня странно. Боится,
Андрей Фомич расхохотался.
— Старой выучки человек! Но, скажу вам, ценнейший работник! Знает секреты красок. Тонкий мужик. Мы сколько лет без заграничных красок обходимся, и все по его милости! А что чудак — это верно!
— Секреты? — Никулин подымил трубкой, задумался и усмехнулся.
В несколько дней Никулин познакомился со всем цехом. Он принес ученикам эскизы новых рисунков, показал несколько несложных, но удачных приемов работы. Он получил от Черепахина запас красок и стал расписывать сам несколько больших чашек. Ученики с интересом следили за его работой. В обед к его столу подошли расписчики, окружили неоконченную росписью чашку, поглядели, полюбовались молча на смелый яркий рисунок. Помолчали и ушли. Оглядела рисунок Никулина и Евтихиева.
— Нравится? — спросил, заметив нескрываемое удовольствие в глазах женщины, художник, вытирая руки и оправляя на себе рабочую блузу.
— Хороший рисунок! — серьезно и просто сказала Евтихиева. — Простой, а какой замечательный!
Никулин широко улыбнулся:
— Обычно как раз замечательно и хорошо именно то, что просто!
— Да… — кивком головы согласилась Евтихиева. — Вот только каким он выйдет после обжига?
— Таким же, как сейчас! — уверенно заявил Никулин.
Евтихиева призадумалась. Несколько мгновений она простояла в нерешительности. Хотела что-то сказать, но не сказала. Потом ушла.
Никулин закончил свою пробную роспись к вечеру. С утра несколько вещей, им расписанных, были унесены в муфельную печь и поставлены вместе с другой посудой для окончательного обжига.
Мастер Черепахин не касался к тому, что делал художник. Черепахин был по горло занят своею обычною работою и даже не глядел в ту сторону, где возился с красками Никулин. У Черепахина был сосредоточенный вид. Он ходил важно по цеху, отдавал распоряжения, вступал в деловые разговоры с рабочими и уходил к своему столу, где разбирался в каких-то записях и расчетах.
Когда вышел положенный для обжига срок, Черепахин прошел в муфельную. Туда же пришел Никулин. Стали выбирать готовую, еще неостывшую посуду. Обжиг вышел удачный, посуда красовалась яркими красочными рисунками. Но когда дошли до тех чашек, которые для пробы расписал Никулин, когда вытащили их из печи, освободили из капсюлей и поставили на доску, у Черепахина и у муфельщиков на губах дрогнули ехидные улыбки.
— Ну и ну-у!.. — протянул один из муфельщиков и обернулся к художнику.
Никулин наклонился над своими чашками: яркие и сочные до обжига краски теперь потускнели, побурели, стали грязными. Вместо четких, легких и изящных рисунков на фарфоре расплывались безобразные пятна.
— Что же это такое? — протягивая зажатую в кулаке трубку вперед, недоумевающе спросил художник. — Почему?
— Ошиблись, видно, в красках! — с соболезнованием пояснил Черепахин и наклонился над обожженной посудой. — Не с привычки! В этом деле большой опыт требуется!
— Опыт?! — Никулин раздул ноздри и сумрачно уставился на обезображенные чашки.
Кто-то
— Опыт? — повторил Никулин, улавливая в этом сдержанном смехе робкое глумление. — Я вижу, что тут кой у кого, действительно, есть большой опыт!
Морщась и кусая чубук трубки, он подождал, пока остынут чашки, затем забрал их и унес к себе. Черепахин бегло взглянул на него, но ничего не сказал.
В конце рабочего дня художник дождался у выхода Евтихиеву.
— Можно с вами, товарищ, поговорить? — спросил он, выходя вместе с нею из цеха.
— Отчего же нельзя? Можно.
— Рисунок после обжига никуда не годится! Знаете?
— Знаю! — кивнула головою Евтихиева.
— Ваши сомнения оказались, значит, справедливыми… Ну, вот, скажите: вы что-нибудь подозреваете?
Евтихиева некоторое время шла молча. Она что-то обдумывала.
— Вот что… — немного колеблясь, сказала она, наконец. — Конечно, у меня никаких таких подозрений прямых не имеется:.. Но ведь вы у нас не работали, краски составляет мастер, у него секреты есть… Может, у вас ошибка выйти. Извините, по незнанию… Ну, и может другое получиться…
— А что другое?
— А другое… Пакостят, может быть, вам. Только это надо хорошенько узнать, а потом говорить. Убедиться надо!
— М-гу… — промычал Никулин и зажал зубами чубук трубки. — Убедиться?.. Распрекрасно! Постараемся убедиться!.. Спасибо!
После какого-то вечернего совещания, когда Андрей Фомич остался не надолго один в своем накуренном кабинете и разбирал разбросанные на столе бумаги, ему неожиданно и беспричинно вспомнилась Федосья. Андрей Фомич вдруг ясно представил ее себе: привлекательную, манящую, с опущенными глазами, в которых не было робости и которые прятали плещущее через край молодое, светлое лукавство. И ему крепко захотелось повидать ее, встретиться с нею. Как несколько недель назад, когда уезжал он в город, вспомнилось ему, что давно не был он в лесу, давно не видел зеленых пахучих лугов, так и сейчас сообразил он, что прошло много времени после последней его встречи с женщинами. Он усмехнулся своим мыслям и отодвинул от себя бумаги. Сложив локти на столе, он навалился грудью на руки и широко раскрыл глаза. И взгляд его ушел куда-то вдаль. Куда-то за стены кабинета, за широкие прорывы улицы, за поля, за взлохмаченные, поросшие лесом хребты. В прошлое унесся не надолго Андрей Фомич. И из этого прошлого пришло к нему такое, от чего он сморщился и беспокойно завозился на кресле.
В этот смутный вечер, когда осень тревожила своим скорым приходом и подавала знак за знаком, Андрею Фомичу вспомнились женщины, с которыми он в былые дни встречался, с которыми он был близок.
Были разные женщины. Была порывистая, непоседливая, скорее боевой товарищ на гражданском фронте, чем жена или любовница. И встреча с нею в прошлом была такой обычной, и так обычно и просто было расставание с нею. Потом пришла другая. У той было много слез, и любовь, которую она давала ему, Андрею Фомичу, была затоплена, смята, испорчена этими слезами. Были другие женщины. Многие. Они приходили в жизнь внезапно и уходили, оставляя досадливый, горький след. Одна захотела связать Андрея Фомича крепко-накрепко и, когда у них родился ребенок, подумала, что наконец-то Андрей Фомич связан прочно и надолго. И были жалки ее скорбь и ее слезы, не столько из-за смерти девочки, но из-за того, что путы, которыми, как ей казалось, она связала Андрея Фомича, рвались.