Поэзия прозы
Шрифт:
Итак, комплекс счастья достаточно обозначен. Он вполне совпадает с первоначальным представлением Поприщина об идеале. Гоголевский герой с завистью смотрит на своего начальника отделения,
Впрочем, его притязания и на этом этапе не ограничиваются их уровнем. Речь идет не только о высшем чине и высшем сословном достоинстве. В записках Поприщина то и дело начинает мелькать словечко «все»: он до «всего» хочет дойти, «все» узнать и стать «всем». И, записав наконец: «Сегодняшний день есть день величайшего торжества! В Испании есть король… Этот король — я…» — он тут же добавит: «Теперь передо мною все открыто. Теперь я вижу все как на ладони».
Но это будет в конце, а в начале Поприщин еще поет песнь «Пчелы». Он хулит мужика — «свинью», который не ходит в театр, поругивает французов за их парламентаризм («Эка глупый народ французы! Ну чего хотят они? Всех бы, ей-богу, и перепорол розгами!»), чванится перед лакеем и мечтает о счастье с генеральской дочкой. Он робеет перед Его Превосходительством и обрывает свои дерзкие фантазии остерегающим — «Ничего…, молчание!». Что таится за этим «Ничего…», читатель узнает позже, а пока Поприщин разрешает себе пощелкивать сочинителей, имеющих смелость критиковать коллежских регистраторов, прохаживается насчет внешности своего начальника (голова которого похожа на аптекарский пузырек), а спустя некоторое время доходит и: до камер-юнкеров («ведь через то, что камер-юнкер, не прибавится третий глаз на лбу»). Уже здесь поприщинская амбиция противоречит булгаринскому позитивизму, уже в этих прорывах молчания слышится нечто, предвещающее: плюю на вас всех! На попытку начальника отделения поставить его на место он отвечает: подумаешь, надворный советник! Можем и мы стать советником, а может, еще и повыше — «чем-нибудь побольше», «или там другим каким-нибудь», «или как его».
Словечки эти звучат довольно грозно. В них нет конкретного обозначения того, чего герой хочет. Тут уже не о чине идет речь, не о генеральском месте, не о миллионе, а о чем-то таком, что и самого САМОГО может бросить в страх. Эта неопределенность поприщинских притязаний — первый удар по булгаринскому конструктивному идеалу, по умеренному реализму его. Тут налицо максимализм, причем не только иерархический. Это жажда воплощения, и воплощения полного.
И Поприщин совершает скачок. Из титулярного советника, очинивающего перья, он превращается в Фердинанда Восьмого, — бог знает во что! Чтобы понять, что это могло означать для сослуживцев героя Гоголя, достаточно перелистать лень за днем «Северную пчелу». Именно она приучала читателя к тому, что все, что происходит в мире, происходит где-то там, по ту сторону реального сознания, в какой-то Испании, какой-то Франции. То, что в английском парламенте могли спорить о судьбе польских беженцев из России, и ему, парламенту, за это ничего не было, выглядело в глазах русского человека фантастикой. Фантастикой была сама Европа, все эти перевороты и перемены, смещения королей, выпрыгивание каких-то выскочек в венценосцы.
И вдруг в своем родном департаменте, в общей зале, где сидят самые мелкие писцы, — Фердинанд Восьмой! Это равно появлению человека с того света, падению Луны на Землю или чему-то в этом роде. Поприщин как бы совершает скачок из русской жизни в европейскую жизнь,
Он и здесь не смиряется, не вписывается в ту картину благости и спокойствия, которую являет собой находящаяся под Высшим покровительством Больница Всех Скорбящих. Он и тут выламывается из порядка, и тут покушается на порядок. Даже когда, доведенный ударами палки «Великого Инквизитора» до слез, он не отзывается на «Фердинанда Восьмого», он не откликается и на Поприщина. Он обращается ко всему свету с просьбой дать ему тройку быстрых коней. Он мчится на ней через Европу, мимо Италии, и видит впереди Русь, окошко матери, летящее ему навстречу. Он все еще мыслит себя в системе мира, а не департамента. Смирения нет, его не дает и заключительная фраза «Записок» — фраза о шишке под носом у алжирского дея. Так о дее может говорить только «испанский король».
Сам бред Поприщина, его сумасшедшее озарение и перескоки с английского бочара, который «сделал Луну», на повивальную бабку, желающую распространить магометанство, — фантастико-иронический отклик его (теперь уже освободившегося!) сознания на фантастику европейской жизни, отраженную в «иностранных известиях» «Пчелы» и в ее «Смеси». Рядом с сообщениями о переворотах, революциях, смещениях коронованных особ (в том числе и алжирского дея) «Пчела» печатала «Смесь», как бы подкрепляющую для русского читателя невсамделишность этих событий. То она писала о том, что где-то (не в России!) родился мальчик с тремя головами (№ 7, 1830 г.), то про голландскую девицу, которая не ест с 1818 года (№ 27, 1830 г.), то о черном кролике с перьями вместо шерсти (№ 43, 1830 г.), о девушке с двумя носами (№ 40, 1832 г.), об ученых блохах, везущих тяжести в четыреста раз тяжелее их тела (№ 154, 1832 г.). Эти факты мешались с именами политиков (Лафайетта, Полиньяка, Талейрана, Веллингтона, упоминающихся в записках Поприщина), с отчетами об «испанских делах» и т. д. Некоторые сообщения «Смеси» прямо напоминают страницы дневника Поприщина. «В Бисетрской больнице, — пишет „Северная пчела“ в № 217 1833 года, — в Париже находится сумасшедший, который воображает, что во время обеда проглотил по неосторожности гусарского ротмистра, который упал в его рюмку». «Какой-то мистик, — читаем мы в № 154 за 1832 год, — напечатал в баварском календаре за 1832 год, что 20 марта в 3 часа пополудни начнется осень». «Полоумный астроном Бонардин, — информирует „Пчела“ в № 238 за 1833 год, — предсказывает в 1832 году разрушение Вселенной, которую комета заденет своим хвостом». Упоминается здесь и английский «бочар», который распродает по частям бочку, служившую гробом для Байрона, когда его тело перевозили из Греции в Англию (№ 44, 1834 г.), и рыба-женщина (№ 194, 1834 г.), и т. п.
Все эти факты говорят, что Гоголь не просто дал волю сумасшедшему воображению Поприщина — он высмеял и спародировал в его видениях тот бред, который подносился ежедневно читателю на страницах официозной русской газеты. Поприщин как бы выбрасывает из себя все эти сведения, весь этот мусор, который накопился в нем за сорок лет молчания, чтоб, очистившись от него, открыться для нас в финале.
В работах о Гоголе (см. «Реализм Гоголя» Г. А. Гуковского) отмечалось, что само желание стать «королем» вполне сословно и иерархично. Это верно. Король (как и император в России) — пик той пирамиды, на которую взирает снизу в первой части «Записок» Поприщин. Он венец земного, о котором может грезить помешавшаяся на чине мысль. Но не надо забывать, что Фердинанд Восьмой все-таки испанский король (хотя, как говорит Поприщин, «у всякого петуха есть Испания»), он даже не Дон Карлос, то есть не тот, кто более или менее имеет право на престол, а лицо, которого в природе не существует, фантастическое изобретение Поприщина. Он нонсенс не только по отношению к испанскому престолу, но и по отношению к логике.
И хотя воплощение Поприщина ка этом этапе происходит в формах, подсказанных той же «Пчелой» — отсюда взяты и «гранды», и вся обстановка испанского двора, — какой он король? Что делает этот так называемый король, «придя к власти»? Чем он занимается? Раздачей чинов? Осмотром королевских подвалов с золотом? Нацепливаньем на себя лент, орденов, устройством балов, соблазнением куртизанок, охотою, войной и всем тем, чем занимаются на его месте вновь испеченные венценосцы? Или он, может быть, как истый государственный муж, берется за дела внутренние, преобразовывает, издает указы, отменяет распоряжения предшественника? Нет! Первый призыв Поприщина, оказавшегося среди своих «подчиненных» (сцена в сумасшедшем доме), — «спасем Луну!».