Погоня на Грюнвальд
Шрифт:
А дугой примыкала к сановным крыльям плотная толпа – вроде бы единая, дружная, сплоченная плечом к плечу, а меж тем чувствами своими разрознены были люди, как груда камней. И стоявшие впереди князья, и литовская боярская мелочь, и державшиеся по землям русины – все ждали разного: одни готовились благо принять, другие мечтали избежать бесчестия. Словно топор повис над толпой и готов был упасть и разрубить без того непрочный мир по-разному веривших в Христа бояр.
Скоро король и великий князь вышли из избы. Все отдали поклон, шум утих, угасли шорохи, и в полной тишине Ягайла сказал:
– Утром мы и все добрые христиане молились господу в благодарение за ангелов-хранителей, которые по неизбывной милости божьей при каждой душе неотлучно находятся от рождения до последнего дня, во всех делах, бедах, в битвах нас опекают, руку от черного дела, а совесть от греха стараются оберечь. А наших держав силу и честь вы – паны, шляхта, бояре – оберегаете,
Королевский нотарий развернул пергамин – и громко, неспешно, завораживающе зачеканил суровой латынью: «Ин номине домини амен ад перпетуам реи меориам дебиторес сумус...» Хоть в боярских рядах никто и слова не понимал, но по чтении католики грянули громом благодарственных криков, шапки кидали вверх, мечи поднимали, обнимались; православные же стояли хмуро и немо, как столбы, ждали толкования. Витовт махнул рукой, толпа вновь затихла, и нотарий Цебулька, распустив свой список и для торжественности подвывая на ударных слогах, стал читать по-русски:
– «Мы, Владислав, милостью божьей король польский, земель Краковской, Сандомирской, Серадзской, Ленчецкой, Куявской, Литовской, найвеликий князь Поморский, Русский пан и дедич, и Александр, или Витовт, великий князь Литовский, земель Русских пан и дедич, объявляем настоящей грамотой всем, кому знать надлежит, нынешнему и будущим поколениям...
Желая уберечь литовские земли от наездов и происков крестоносцев, союзников их и всех прочих неприятелей, которые мечтают литовские земли и Королевство Польское опустошить, а державы наши уничтожить, и желая им вечных выгод, мы названные земли, которые своим государевым и полным правом имеем и по праву нашего рождения получили от предков и родителей наших, повторно в Королевство Польское втеляем, соединяем, прикладываем, сочетаем, добавляем и приговариваем их со всеми княжествами, поветами, имуществом короне Королевства Польского на вечные времена, чтобы всегда были соединены...»
Слушая распевы Цебульки, Витовт рассматривал внимающую толпу – напряженные лица сотен людей. Редко находил незнакомого, почти все были известны по службе, битвам, походам; мало стояло старых соратников, деливших невзгоды борьбы за трон; много стояло молодежи, добывшей честь в последней войне,– все честно служили ему мечами и сейчас получали заслуженное.
Солнце светило в глаза, князь щурился; желто-красный клен у замковой избы, хоть и было безветрие, ронял листья, и они медленно падали, терялись среди обнаженных голов, парчовых ферязей и кафтанов, украшенных нашивками золотых монет. Прочесывая взглядом ряды, князь выискивал тех, кто двенадцать лет назад подтверждал вместе с ним прошлую унию. Увидел Зеновия Бартоша, Чупурну, Кезгайлу, Бутовта, нашел братьев Милейковичей, Стригивила, Довкшу. Сегодня гордо глядели, весело, не то что в тот день, когда поляки постыдную унию навязали после Ворсклы. Тогда жал, давил его Ягайла, в кабалу желал записать. Великому княжеству по день его, Витовта, смерти таковым определялось именоваться, а уже после похорон назавтра исчезало оно по той унии навсегда, становилось польской провинцией, воеводством навроде Сандомирского. И пришлось стерпеть, согласиться, улыбками горечь скрывать. Но широко улыбался, верил, что скосит позорные условия, добьется славы и себе, и литовским землям. Добился: Великое княжество державные обретает права, вровень с европейскими королевствами будет стоять, а он, великий князь Витовт,– вровень с королями.
Праздник сегодня, святой, счастливый день. Жалелось, что нельзя воскресить, пусть бы на час, и поставить перед помостом бывших врагов – только тени их воскрешала память,– сейчас горькие испытали бы минуты. И Швидригайлу следовало доставить в цепях из Кременецкого замка, чтобы узрел торжество возрождения, конец оскорбительной подчиненности. Черным по белому записано, объявляется всему свету: есть Польское королевство и есть Великое княжество Литовское – две навечно разные державы, заключившие выгодный военный союз. А все прочее – словоблудие. Втеляйте, соединяйте, прикладывайте, хоть гвоздями рубежи приколотите – как было врозь, так и останется. Литва не Львов, здесь воевода от Ягайлы не сядет, переселенцы сюда не придут. Он не пустит, бояре потесниться не захотят. А силой никто не возьмет, не четыреста первый год, когда некого было звать в Погоню – всех Ворскла сожрала. А такие путы, как гербы, гербовое братство, клятвы,– пустое, старое лыко сильней. Пусть поляки тешатся, что на Литве явились паны и шляхта
Задумался: кто прежде умрет – он или Ягайла? Если Ягайла, то польским королем быть ему, Витовту. А если поляки откажутся выбрать, он унию Городельскую в камин бросит. А вдруг он первым сойдет? Кто бухнется на опустевший трон, кто венец наденет? С вниманием оглядывал князей и находил едино возможного наследника – брата Жигимонта Кейстутовича: смел, упрям, неглуп, жесток и, главное, католик. А других римской веры князей в Литве нет. Швидригайла бешеный еще есть – сидит в кременецких подвалах, но ума надо лишиться, чтобы его великим князем прокричать. А все остальные князья – чуждой полякам веры, им дорога на престол загорожена. Жили бы Юрочка или Иванка – отдал бы княжество им, с легкой душой соступил бы в могилу. Увы, обделила судьба и его, и Ягайлу. Хоть и занесли в унию про своих потомков, но для важности занесли, из приличия, на всякий случай. Из слов дети не рождаются. За шестьдесят лет не успели обзавестись, откуда же им под старость взяться. Зло шутят боги: какой-нибудь заморыш себя едва кормит – ему десять сынов; а как сидишь выше всех, молишь, просишь: «Сына пошли, господь!» – отказывает. Протрудились всю жизнь, а сменит чужак, спасибо не скажет. Сигизмунд бы хоть не опередил сойти на тот свет, все-таки Кейстутович, брат, одним молоком кормились, из одной колыбельки пошли... Вдруг заметил, что русины кто бледен, кто красен делаются, брови супят, усы закусывают, в глазах злость начинает клокотать. Глянул на Цебульку и понял. Тот читал:
– «А на саны избираться могут только те, кто веры общей и верен святому костелу римскому. А также уряды, такие, как воевода, каштелян и прочие, только людям общей веры даются. Часто разность вер приводит к разности мыслей, и могут быть выданы такие решения рады, которые должны быть тайной окружены...»
Да, не хотелось подчеркивать разность вер, ломать цельность боярства, но поляки упрямо возражали ставить православных вровень с католиками; иначе унию отказывались принять. Им, конечно, выгодно – его, Витовта, сила слабеет; католики и схизматики будут грызться, в разные стороны воз державы тянуть. Но он своих быстро помирит, знает как. Он то сделает, о чем папский двор сны видит: он унию церквей проведет, римскую веру с греческой сольет воедино. В Великом княжестве особая будет вера, не такая, как в соседних Польше и Москве. Своя. Новая вера и католиков и православных подружит, во всех правах уравняет, выбьет раскольный клин. Через два года соберется церковный собор в Констанце, он туда епископов и митрополита пошлет, там, на соборе, и облобызаются на вечное единство. Но кто из православных ждать не желает, он не заказывает – пусть в римскую веру идут. Незазорно! Он, Витовт, не боярам ровня, а трижды крестился: у немцев крест принимал, в православной церкви перекрещивался и вновь в католики перекрещивался. Бог стерпит!
А толпа разламывалась на глазах: католики глядели с довольством, православные злобились, опускали головы, сжимали кулаки. Их еще раз уели, покрепче:
– «Названные вольности и привилеи только те паны и шляхта земель литовских получают, кому даны гербы шляхты польской и которые веры общей и верны костелу римскому, а схизматики и неверные пользоваться не могут».
Стон боли пролетел над толпой, и так дружно он вырвался, словно сговорились в один миг обиженно охнуть, хоть, конечно, не сговаривались. И Андрей Ильинич не удержался застонать в оторопи перед позорным, грязнящим сравнением: ставили их в один ряд с татарами, защитников христианской веры – с ее крушителями, древних бояр – с коноедами. Все было верно, все стало так, как слухи предвещали: и права объявлялись, и гербы дарились, и виленская и трокская половины назывались воеводствами, и уряды воевод и старост вводились, но все для тех, а их, православных, крестили изменниками, вредителями, чуть ли не врагами Великого княжества. Глумление!
Уставился прожигать взглядом Бутрима; прожег – тот повернул голову, увидел Андрея, укололся и неловко кивнул. Жгло крикнуть: «Не соромно ли, Бутрим? Помнишь, как нас в плен вели кнехты, как из плена вырубались, как немцев наперебой мертвили? Так почему ж тебе привилеи, мне – кукиш?» Тянуло вырваться на посыпанный желтым песком круг перед помостом, возопить: «Кто гиб в прусской войне? Кто крыжаков рубил? Вы одни? Католики? А смоляне, а полочане, а стародубцы, а пинчуки, а прочие? Что бы вы сделали, не будь наших полков? А татар кто укрощал? За что, князь Витовт?»