Похитители красоты
Шрифт:
Убедившись, что мольбой моего стража не проймешь, равно как и деньгами, я решил взять его измором. С самого утра я только и делал, что ныл: и в доме-то холод собачий, и масло горчит, и кофе — помои, и вообще я устал, мне обрыдла такая жизнь. За столом я от всего воротил нос, разливал на скатерть вино и воду, швырял тарелку на пол. Нарочно ничего за собой не убирал, выкидывал все из шкафов, отключал холодильник, чтобы продукты испортились. Целыми днями я не разговаривал с ним, чтобы помучить, — пусть пассивное, а все же сопротивление. Он стоически сносил мои капризы, прибирал за мной, подтирал, мыл, чинил. Что бы я ни вытворял, он оставался невозмутимым. Не нравилась мне его услужливость, была в ней какая-то невысказанная угроза. В конце концов я сам, без единого слова упрека с его стороны, успокоился, пошел на мировую, и жизнь вновь
Вообще-то жить бок о бок с этим чучелом оказалось не так уж и плохо, могло быть хуже. Он, хитрая бестия, все лез в душу, расспрашивал об Элен, о наших отношениях. И я выложил ему все. Он стал мне почти другом только потому, что было с кем поговорить о ней. Порой я даже забывал, что он заодно с похитителями. Он проявлял деликатность, перестал прослушивать мои звуковые письма, — правда, я знал, что их все равно потом прослушают Франческа или Стейнер. А уж как он обхаживал меня, задабривал подарками всякий раз, когда от меня требовалось дополнительное усилие. Приставленный для услуг угрюмый недомерок и впрямь проникся ко мне симпатией — по крайней мере, так мне казалось.
Прислуживал он мне до того усердно, что порой приходила на память Элен: я получал завтрак в постель, свою одежду находил каждый день выстиранной и выглаженной. Мне полагались карманные деньги, которые Раймон оставлял в моих ботинках; у самого у него всегда были под рукой целые пачки банкнот. При всей своей неотесанности по хозяйству он управлялся на диво проворно, избавляя меня от походов по магазинам и прочих бытовых забот. Его кулинарные таланты тоже сыграли не последнюю роль в моем приручении. Он был не из тех, что позволяют себе подать на обед разогретую пиццу или консервы. Все было свежее, с пылу с жару, отлично приготовленное. Стоило мне захандрить, как на столе тут же появлялся шоколадный торт с апельсиновой цедрой или крем-брюле с восхитительно хрустящей на зубах сахарной корочкой. Его супы, суфле, салаты были просто объедение, и я воздавал им должное, как прежде — стряпне Элен. Раймон — я заметил это еще в горах — поистине страдал хозяйственным зудом: если он не возился у плиты, то натирал полы, чистил одежду, чинил лампы или же упражнялся с гирями и гантелями, бегал на месте, крутил педали велотренажера. Руки его, чуждые праздности, были в постоянном движении, хватали, грабастали. Спал он мало, три-четыре часа в сутки, и не знал, куда девать избыток энергии, бившей в нем ключом.
Наша жизнь пошла по-новому с середины марта, после того как однажды вечером Стейнер позвал меня к телефону. Голос его звучал глухо; он был простужен.
— Бенжамен, я заказал своему книготорговцу «Слезы сатаны» и только что дочитал последнюю страницу. Я просто потрясен. В вас чувствуется большой талант, хоть вы и злоупотребляете плагиатом сверх всякой меры. Да-да, я все знаю, Элен нам рассказала. Вы способны на большее. Пишите сами, оставьте в покое классиков, не цепляйтесь ни за чью руку. Вы настоящий писатель, Бенжамен. Вам нельзя зарывать свой талант в землю. Мы с вами еще поговорим об этом.
Я так и сел. Всю жизнь я считал себя жалким бумагомаракой, а Стейнер возвел меня в ранг творца, разом вернув мне былые сладостные мечты. Еще много дней я был под впечатлением его слов. Я не ходил, а летал, будто сбросил с плеч тяжелую ношу. Вот тогда-то наши отношения с Раймоном исподволь приняли новый оборот. Я почувствовал себя увереннее. Раз в неделю он выводил меня пошиковать в дорогие рестораны. Вокруг нас суетились официанты, все при фраках, с длинными фалдами. Я раздувался от гордости. На людях я помыкал карликом: пусть все видят, что он у меня в услужении. Но он все равно держался непринужденнее меня: мне стоило неимоверных усилий сидеть прямо, не путать ножи для мяса и рыбы, бокалы для вина и воды. Хороших манер мне катастрофически не хватало, уроки Элен я успел забыть. Не знал, куда девать руки, крошил хлеб, устраивал на столе свинарник, чувствуя на себе насмешливый взгляд метрдотеля. Я до того боялся этих строгих судей, что изысканный ужин превращался для меня в экзамен. И как я ни старался, дурные манеры все равно лезли из меня: опять я прикарманивал чаевые со стола. Раймон хватался за голову и заставлял меня вернуть мелочь.
Тысячу раз я мог бы тогда удрать от него и пойти в полицию: риск, конечно, был велик, но ради какой цели! Он, правда, грозил мне самыми страшными карами, если я только попробую отойти от него хоть на
Он даже — по совету хозяина, не иначе, — предложил свою помощь в работе над моим вторым романом. В литературе он мало что смыслил, но любил «забористые истории». Я был так тронут его рвением, что согласился. Соображения, которые высказывал Раймон, похоже с подачи Стейнера, нельзя было назвать полетом мысли. Зато он оказал на меня благотворное влияние: теперь, если выдавалось свободное время, я садился за работу. Он заставлял меня рыться по словарям в поисках неизбитого слова, меткого выражения. Даже среди ночи, случалось, будил, щекоча нос перышком:
— Месье, я тут кой-чего надумал для вашей книги.
Я рвал и метал, но у шельмеца всегда находились веские основания поднять меня с постели. И что ни говори, мне нравилось его почтительное «вы» — самое наглядное проявление моего превосходства. Человек, приставленный ко мне в тюремщики, уважал меня — этого было достаточно, чтобы неволя показалась не такой уж тяжкой, и пару месяцев я прожил с ним вполне сносно.
Жертвы намечены
К середине апреля, когда позади были сотни и сотни часов слежки, мы отобрали полдюжины редкостной красоты жемчужин; на каждую имелось пухлое досье. Последние весточки от Элен были какие-то лихорадочные: она теряла терпение, допытывалась, как наши успехи. По голосу чувствовалось: устала. Она сыпала вопросами, на которые я не мог ответить. Франческа давала ей уроки философии, но всех немецких идеалистов она променяла бы на один час свободы со мной. Мои послания мало чем отличались друг от друга: я жаловался на жизнь, умолял Элен дождаться меня и заклинал понять. Я твердил одно и то же по три-четыре раза: пять минут записи — это долго, попробуй тут не повториться.
Когда все отчеты были готовы, в Париж прикатили на машине Стейнер с Франческой, а Раймон отправился в Юра надзирать за Элен. По понятным причинам троица только на мызе могла собраться в полном составе. Супругов я не видел два месяца и рад был бы еще век не видеть. Они в одночасье лишили меня привилегированного положения, к которому я привык при Раймоне. Теперь я завтракал, обедал и ужинал вместе с хозяевами в большой комнате; обстановка была напряженная, то и дело повисали тягостные паузы, особенно в присутствии Франчески. Она было потребовала, чтобы я прислуживал за столом и бегал по магазинам, но Стейнер нанял на время приходящую прислугу.
Я попытался вновь сойтись с хозяином «Сухоцвета». Он был внешне приветлив со мной, но и только. Нет, он, конечно, был очень мил, привез мне два снимка Элен — я убедился, что она вполне здорова, только немного расплылась. В Париже он изменился, стал на диво бодр и жаден до жизни. Как-то раз мы шли вместе по улице; я заговорил о своем романе, он слушал вполуха: его больше занимали женские формы, которые ваял ветер, облепляя тела платьями и блузками. Он был возбужден, я это чувствовал; глаза его поблескивали не гневно, но алчно, в них читалось желание ринуться очертя голову в бой. Он зарился на все эти спелые, налитые соком плоды. Если пустить лиса в курятник, у него, понятное дело, слюнки потекут, даже если лис дал зарок не есть курятины. Меня это покоробило, о чем я не преминул сказать ему.