Походные письма 1877 года
Шрифт:
Я ездил сегодня на рыжем, поправившемся в Горном Студене. Христо попортил рот и Ададу, и Али. Они оба махают головой, тянут и несут. Государь пустил галопом в гору, и Али рвался всех перескакать, покрывшись мгновенно мылом! Надо будет мне самому проезжать своих коней, чтобы их снова угомонить.
Сейчас видел я уполномоченных Красного Креста и спрашивал их о княгине Шаховской. Все восхваляют ее деятельность. Она в Зимнице. После Плевно ей пришлось в один день за 2 тыс. раненых ухаживать. Доктора выбились из сил с 6 час. утра до 10 час. вечера и пошли спать, а она продолжала с сестрами перевязывать и кормить голодных раненых до 3 час. ночи.
Да будет тебе известно, что один курьер в неделю (с посылками, выезжающий в пятницу) будет направляться по-прежнему чрез Казатин. Таким образом раз в неделю ты всегда будешь иметь возможность писать ко мне, тогда как я лишен прямого сообщения.
Сегодня, в день Успения, не полагается обедня в высочайшем присутствии! Но я пойду в полевую церковь. J'ai le coeur navr apr tout ce que j'ai vu et entendu 1'Etat-major de 1'arm
Вообрази, что у нас до сих пор положительных и обстоятельных сведений о продолжающемся
Замечательно, что когда я передал Милютину странный разговор мой с Непокойчицким и выразил негодование ввиду апатии людей ответственных, Дмитрий Алексеевич (рекомендовавший Непокойчицкого в начальники штаба и даже в главнокомандующие) не вытерпел, и у него соскочило: "Неужели вы еще не потеряли надежду разбудить этого человека? Если бы я его прежде не знал за честного, хорошего человека, то, право бы, повесил собственными руками, как предателя". Факт знаменательный - прежние приятели не говорят между собою, и Главный штаб армии смотрит на императорскую Главную квартиру, а в особенности на военного министра, как на своего злейшего врага. Прискорбно, а недавно было сказано при многих свидетелях, что штабу армии приходится бороться с главными неприятелями - турками и императорской Главной квартирой!!! Если можно упрекнуть последнюю в чем, это в бездеятельности и неуместной деликатности! Безобразия управления терпимы быть не должны, в особенности тогда, когда на карту поставлены армия, честь России и все наше будущее!
Вчера, чтобы отогнать три горных турецких орудия, стреляющих с горы, покрытой лесом, по дороге, ведущей в Шибку, вместе с рассыпанными в лесу засеками и ложементами - турецкими стрелками - мы потеряли 50 отличных офицеров и 800 нижних чинов: из Волынского и Житомирского полков, посланных в атаку. На другой день утром Радецкий должен был отозвать наших, так как оказалось, что ни пищи, ни патронов невозможно было доставлять на крутую гору, занять которую правильным укреплением (заблаговременно) забыли наши инженеры (адъютант Н.Н.Ласковский, инженерный офицер), чем и доставили туркам возможность обойти нашу позицию и бить безнаказанно 4 версты дороги, единственного пути сообщения нашей позиции с Габровом. Левицкий находит, что потеря эта - отличный результат, доказывающий, что у нас превосходные офицеры. Я вскипел и отвечал ему, что действительно с его точки зрения даже и то может почесться хорошим результатом, если en d перебьют всех русских офицеров и приобретут право сказать, что были отличные офицеры в русской армии, но что я и большинство моих соотечественников такого мнения разделить не можем, а что у нас сердце кровью обливается.
Заметь, друг мой, что Главный штаб армии не управляет уже войной, предоставив туркам инициативу. Вот уже две неожиданности встретил он: Плевно и Шибку. Штаб хладнокровно толкует о вероятности потери в последнем пункте 11 тыс. Опасаюсь, что третий камуфлет будет дан турками со стороны Осман-Базара, по направлению к Тырнову. Таким образом три массы турок гонят нас к Дунаю, тогда как с малым умением мы могли бы их разбить, каждую отдельно!
Сейчас тяжелый фельдъегерь (выехавший из Петербурга в пятницу) передал мне письмо твое от 6 августа (No 30), милейшая подругая моя, жинка ненаглядная. Поздненько получила ты телеграммы. Хорошо, что стало тебе стыдно (?) за твое беспокойство. Побаловала ты меня заочными ласками, так что на душе стало светлее и легче. Спасибо тебе за добрые выражения давно
Вижу по письму, что Тюренька тиранствует по-прежнему. Пора в руки взять его. Зачем это ты сидишь за письмом до 2-х час. ночи? Для меня несравненно лучше будет, если ты сократишь письма, да рано ляжешь и вдоволь выспишься, как ни радостны мне длинные письма твои. Неужели днем не успеешь написать? Видно время распределено неудачно.
2-я дивизия (Имеретинского) уже в огне. Слухи о числе татар преувеличены, их всего 25% в полку, что законом допускается. Убедительно прошу тебя моим именем денег на христиан балканских не собирать, как о том просил тебя Демидов. Вообще столько же сначала, - когда все хорошо шло и когда я мог устроить сам весь Восточный вопрос, бывший у меня в руках, меня старались затушевать, обессилить и оттеснить на задний план, - столько же теперь, когда наделали бездну глупостей - политических, военных и административных, когда уронили в грязь знамя, которое я столько лет один держал высоко, когда испортили, может быть, навсегда (не дай Бог) положение наше в Турции и даже среди христианских населений, стараются ссылаться на меня, упоминать обо мне и пр., очевидно, с заднею мыслью сделать из меня "козла отпущения"{50}. Некоторые из зависти, большинство - из эгоизма и ради легкомысленного, но себялюбивого отношения к делу, а враги отечества и всего русского -из явного и верного расчета постараются по окончании войны свалить все на меня, пожалуй, несмотря на совершенную мою невинность, на отсутствие логики и последовательности! Многим у нас, а в особенности иноземцам, было бы весьма выгодно обратить на меня неудовольствие народное, "злобу дня", поколебать мою репутацию и доверие ко мне соотечественников, очернить и сделать невозможным мою дальнейшую деятельность. Бог с ними! Зная свет, я ничего хорошего не ожидаю и на "князей" века сего не рассчитываю. Пусть оставят меня в покое и дадут пожить мне на просторе с тобою, милейший друг мой, и детками нашими, насладиться семейным счастьем, которое я выше всего ставлю.
Что ты говоришь о крестьянской обстановке - совершенно справедливо. Куда еще с них денег собирать! Не надрывайся. Действительно трудно вести полевое хозяйство, когда внезапно приказчик, парубки и сторожа уходят на военную службу, да еще в самое горячее полевое время. Авось справимся, благо весь хлеб вывезен, а весною рабочие вернутся.
Отчеты просмотрел. Имел бы поставить разные вопросы и сделать много замечаний, но письменно это ни к чему не поведет. Расходов чересчур много: в 4 месяца за вычетом внесенного в банк и мне выданного, 12 тыс. руб. серебром! Посмотрим результат в будущем году. Теперь еще сказать спасибо управляющему нечего.
Поцелуй деточек наших. За всех вас сегодня молился. Уговори матушку быть здоровою. Передай привет мой сердечный Екатерине Матвеевне и поклон Соколову, Пелагее и Нидман. Скажи последней, что постараюсь оформить наилучшим образом для нее паспорт, но, кажется, вернее дождаться моего возвращения. Обнимаю тысячекратно.
На государя жалко смотреть - он похудел и нервен.
Твой любящий муж и вернейший друг Николай
No29
16(30) августа. Горный Студень
Вчера получил я, милейшая жинка и добрейшая матушка, письма ваши от 11 августа. Вышло на поверку, что я рассказал все подробности пройденной болезни и не скрывал ни малейшего нездоровья, тогда как вы от меня скрыли, что матушка была серьезно больна, что детки хворали и что ты, моя ненаглядная, кашляла и вовсе не была здорова. Кстати, что я еще больше тревожился бы, если бы знал вас больными. Но и теперь не легче, зная, что вы от меня скроете случающиеся невзгоды семейные. Le sentiment de s est perdu*.
Вижу, дружочек мой Катя, что ты на меня посетовала на первое письмо мое из Горного Студеня по поводу телеграммы твоей к Адлербергу. Прости, если "мораль" моя, как выражается матушка, не понравилась. Войди ты, однако же, в мое положение. Всего более на свете дорожу твоим здоровьем и спокойствием, а телеграмма твоя испугала меня мыслью, что ты расстроилась, занеможешь, пожалуй, поскачешь в Бухарест... и мало ли чего мне не приходило в голову. Вот я и написал тебе под этим впечатлением то, что пришло в голову и что прочувствовало сердце, чтобы противодействовать твоему беспокойству обо мне, желая больше всего, чтобы и впредь ты не тревожилась и заботилась о своем здоровье. Энергические выражения твоего негодования касательно "животного существования" меня заставили посмеяться и видеть тебя в эту минуту воочию. Признаюсь, захотелось тебя поцеловать!
Ты меня спрашиваешь, почему я сидел 8 часов в коляске по прибытии в Горный Студень? Весьма просто - негде было укрыться, сначала от жары, а при солнечном закате и после - от сырости, к которой я был очень чувствителен дней 20 после лихорадочного пароксизма. Слабость ног не позволяла ходить, а сидеть было не на чем. Вот я и просидел в коляске, где принимал гостей, читал книжки (твои) и ел, наконец, суп. Теперь я в строю и действии, но когда я в первый раз сел на лошадь, то руки и ноги дрожали, так я ослаб. Боткин меня подробно осматривал и говорит, что лихорадка не оставила во мне следов ни в селезенке, ни в печени, несмотря на то, что я принял около 140 гран хинина. Глухота продолжалась лишь с неделю. Ноги у меня не болят, и я не нуждаюсь ни в каких втираниях. Мяса при такой жаре ел я меньше обыкновенного. Хожу к царскому столу, и потому, да и вообще на биваке выбирать еду и питье нельзя. Что подадут, то и съешь. Ты знаешь, что я вообще не обращаю внимание на съедомое. Вот когда в семью возвращусь, тогда предоставлю вам "кормить меня особым образом". Если хинина не подействовала на матушку, то полагаю (Боткин высказывал это мнение), что приемы были слишком малы и что лечение не ведено достаточно энергично. Лучше сразу поразить лихорадку "лошадиным" средством (аллопатическим), нежели тянуть болезнь.