Похвала правде. Собственный отчет багетчика Теодора Марклунда
Шрифт:
Один из ее гитаристов записал «Усни у меня на плече», студия «Паула мьюзик» сделала двухчасовую копию, динамики спрятали за цветочными композициями.
Паула была одна, хотя, в общем-то, нет, я шел рядом с нею, сидел подле нее. Но никто ее не поддерживал, никто не сжимал ее руку, я шел с левой стороны и не мог заставить себя протянуть ей протез, да и она, скорей всего, не захотела бы на него опереться.
Забыл сказать: протез я получил накануне похорон. Временный, но вполне удачный: рука с ногтями на пальцах, с жилками, даже чуть волосатая, можно было брать и держать разные вещи.
Однако
Снайпер пригласил человек сто, чтобы все они пожали Пауле руку и произнесли несколько утешительных слов. Артисты, спортивные звезды, миллионеры, адвокаты, двое-трое политиков, один кинорежиссер, один диктор с телевидения и писатель Лapc Форселль от Шведской академии. Я никого из них не знал.
Он заказал и венки, оплаченные компанией «Паула мьюзик». От короля и королевы. От принцессы Виктории. От шефа Государственного совета по культуре. От главного редактора «Экспресса». И огромную композицию с папоротниками от Союза имени Фредрики Бремер. Можно подумать, хоронили саму Паулу, а не ее мать.
Эксклюзивное право на освещение похорон он продал «Шведскому женскому журналу».
Так и вышло, что это единственное подлинное событие было тщательно сфотографировано, описано и приобрело публичную огласку.
На протяжении всей церемонии Паула плакала, беззвучно, как бы про себя, время от времени утирая щеки носовым платком. И руки у нее дрожали, я видел.
Когда же нам первыми из всех нужно было подойти к гробу и положить на крышку свои белые розы, силы ей изменили, она задрожала всем телом, ноги подкосились, так что мне пришлось обнять ее за талию и довести до места, а когда мы остановились и, как положено, склонив голову, смотрели на гроб, она разрыдалась, и уже не беззвучно, при всем желании никто не мог расслышать «Усни у меня на плече», горе выплеснулось из нее криком, она просто звала маму, кричала так страшно, так истошно, что сидевшие рядом поневоле деликатно закрыли уши ладонями, я видел. Ведь все знают, голос у Паулы из самых сильных в Швеции.
Я совершенно растерялся, попробовал успокоить ее, поглаживая протезом по спине, но безуспешно.
Как вдруг я заметил, что кто-то бежит к нам, кто-то сидевший в дальнем конце зала, он бежал, лавируя меж рядами стульев, полы пиджака развевались, волосы торчали вихрами; оказавшись рядом, он тотчас заключил Паулу в объятия, погладил по голове, по щекам, тихонько что-то приговаривая, что именно — я не разобрал. И Паула умолкла. Еще некоторое время плечи ее вздрагивали, потом он отпустил ее, и она закрыла лицо руками, но громкие рыдания прекратились.
В «Шведском женском журнале», а позднее и в других газетах и журналах подписи под фотографиями гласили: «Домашний врач Паулы».
Это был пластический хирург. Я увидел его впервые. И выглядел он не так, как я ожидал. Мы с ним довольно долго стояли рядом, на снимках видно, как я смотрю на него. Пристально, испытующе — написал бы журналист.
Ростом он оказался пониже меня, волосы темные, зачесанные назад, брови тоже темные, кустистые, губы крупные, красные, прямо как накрашенные, на подбородке ямочка. Похож на Клауса Манна с рисунка Дарделя. Только этот Клаус Манн намного
Когда мы с Паулой повернулись и пошли прочь по центральному проходу, он последовал за нами. Но где-то по пути отошел в сторону и смешался со знаменитостями, на фотографиях его не видно, там только Паула и я, она опирается на меня и вроде как прячет руку у меня под мышкой.
Мы не обращали внимания на всех этих гостей, которых не приглашали. Что они делали после нашего ухода, я не знаю, может, еще некоторое время сидели и слушали «Усни у меня на плече». А мы пошли прямиком к станции «Лесное кладбище», сели на метро и доехали до «Т-Сентрален», только белка проводила нас до самого выхода на платформу.
Потом мы зашли в итальянский ресторанчик на Апельбергсгатан. Паулу никто не узнал, можно было посидеть спокойно. На сей раз она и телохранителя с собой не взяла, решила обойтись без него и в кои-то веки настояла на своем. Паула заказала пиццу, я — телячьи котлеты. И три рюмки водки. За помин души.
Я сидел и смотрел на нее. Слезы смыли косметику. На фоне черной одежды лицо казалось совершенно белым, щеки и подбородок по-прежнему мягко круглились, как у ребенка. И мне подумалось, что внутренне она необычайно чистая, неиспорченная, что сердцевина у нее прочная, неподдельная. Она никогда не сможет сделать ничего дурного. Говорили мы мало.
— Красивые были похороны, — сказал я.
— Ты так думаешь? — отозвалась Паула.
Мы словом не обмолвились о том, что, собственно, похоронили на Лесном кладбище. Никто, кроме нас двоих, этого не знал, даже «Шведский женский журнал». А были это шестьдесят восемь килограммов «Новостей недели», за 1988–1992 год.
Другие похороны, настоящие, состоялись на следующий день, у нас в поселке, в нашей церкви. Точнее, в маленькой часовне под липами, за колокольней. Похоронное бюро доставило из Вестероса останки Паулиной матери, гроб был белый, с тонким, ажурным рисунком из золотых пальмовых листьев. Присутствовали только Паула и я. Да еще священник, тот самый, у которого я некогда конфирмовался.
Он ни разу не произнес слово «похороны», говорил о «семейном обряде». Взяв Паулу под руку, он провел ее в церковь, показал хоры, где она, маленькая девочка с огненно-рыжими волосами, некогда стояла и пела «Хвалебную песнь» Бетховена, показал на кладбище самые примечательные могилы — нескольких депутатов риксдага, некоего профессора и знаменитого скульптора, — а затем, как бы по ходу экскурсии, привел нас в часовню, где уже установили гроб, и совершил короткий погребальный обряд.
Мать Паулы не была для него посторонней. Он вправду оказался ее духовным пастырем, и она регулярно его посещала. А мы и не знали.
— Она была добрым человеком и христианином, — сказал священник, — такую мать может пожелать себе каждый ребенок. И если вдуматься поглубже, каждый ребенок заслужил такую мать. Материнская тоска увела ее в вечность.
Все свое внимание я сосредоточил на Пауле. Глаза ее были широко раскрыты, щеки и подбородок подрагивали от напряжения, она изо всех сил старалась горевать. Думала, что теперь можно дать волю скорби, настоящей, глубокой скорби, выпустить отчаяние на свободу.