Похвала правде. Собственный отчет багетчика Теодора Марклунда
Шрифт:
Я сидел у нее в гримерной, пока она накладывала макияж, делала гимнастику и распевалась. На сцене играла какая-то гётеборгская группа, разогревала публику перед выходом Паулы, мы слышали ударные да бас-гитару, и всё. Паулины музыканты пока стояли в коридоре, курили, разговаривали, смеялись. Никакой помощи Пауле не требовалось, она наверняка проделывала все это уже сотни раз и вроде как забыла о моем присутствии. Долетал в гримерку и шум, производимый публикой, но ненавязчиво, издалека. Раздеваясь и облачаясь в костюм для первого номера, Паула напевала «Овечки могут пастись спокойно».
Я смотрел на нее. Какое у нее
Потом кто-то трижды громко стукнул в дверь, вероятно телохранитель, сигнал этот означал: пора на сцену — кролик привязан где надо, проектор включен, музыканты на месте, ее ждут. Гётеборгская группа умолкла, шум в публике стал чуть тише и глуше.
— Я постараюсь сделать вид, что вся публика — это ты. И больше никто. — С этими словами она выбежала из гримерки и так быстро захлопнула за собой дверь, что я и возразить не успел.
Я не хотел ничего слышать. Наклонился вперед и прижал к ушам ладони. Однако протез прилегал к уху неплотно, поэтому я все же услышал, что произошло.
Она проделала все па и пируэты, придуманные хореографом. Потом остановилась у рампы. Она будет спокойной, задумчивой, мягкой, исполняя «Love and Peace and Understanding and Forgiveness and Tenderness».
He знаю, сколько раз Паула открывала рот и вытягивала шею, чтобы запеть, знаю лишь, что она не издала ни звука. Публика, аккурат перекрывшая численностью головокружительный рекорд, замерла в безмолвии, не шевелилась, не кашляла, не прочищала горло, может статься, тихонько, осторожно постанывала, как бы пытаясь разделить Паулины усилия. Музыканты снова и снова повторяли первые аккорды, но из ее горла не доносилось даже писка или шепота. Она словно бы только дула на публику. Может, и в самом деле дула.
В конце концов Паула сдалась. Опустила голову, закрыла лицо руками, будто сгорая от стыда, и бросилась прочь со сцены, спотыкаясь о кабели и провода, два раза упала, до крови разбила коленки и выронила белую пластмассовую голубку, которую сжимала в руке.
Бежала она ко мне. Взобралась на колени, крепко обняла за шею, точь-в-точь как в ту пору, когда мы были маленькими, хотя я, конечно, почти достиг совершеннолетия. Так мы сидели некоторое время. А публика по-прежнему безмолвствовала.
Но постепенно начали раздаваться отдельные голоса. Резкие, сильные — казалось, кто-то надумал продемонстрировать, чего можно добиться по части звуков, приложив небольшие усилия. Кое-кто засвистел. Крики нарастали, множились. Музыканты пытались играть, однако на них не обращали внимания. В конце концов шум сделался настолько оглушительным, что, попробуй мы с Паулой что-нибудь сказать, мы бы не услышали друг друга. Хлынул дождь, но, увы, без толку. Музыканты перестали играть и укрылись в коридоре. А телохранитель открыл дверь и юркнул к нам в гримерку. Что-то крикнул, но я не разобрал что.
Наверно, хотел сказать, что дело табак, что сейчас нас всех тут поубивают.
Следом явились несколько полицейских. Заперли все двери, забаррикадировались вместе с нами.
— Теперь мы в безопасности, — прочел я по губам одного из них.
Сколько мы так просидели, я не знаю. Паула не шевелилась. По-моему, ее просто парализовало от изумления. Она и представить себе не могла, как горячо публика любит ее.
Публика между тем трудилась
К счастью, кто-то притащил канистру бензина, чтобы подпалить павильон. Это нас и спасло.
Приехали пожарные. Огонь успел разгореться не на шутку, один фронтон полыхал вовсю, пожарные задействовали все свои брандспойты. И небезуспешно — публика кинулась врассыпную, мы слышали, как затихает шум, словно гроза уходит прочь; через дырку в крыше, проделанную неистовой толпой, на нас лилась вода.
Одна из пожарных машин отвезла нас в гостиницу. Телохранителя била такая дрожь, что он едва мог идти, пожарным пришлось вести его под руки.
— Господи, помоги мне, — непрерывно твердил он. — Господи, помоги мне.
В гостинице мы раздели парня и уложили в постель — его номер был рядом с Паулиным, — а сами, переодевшись в сухое, устроились у Паулы в гостиной. Когда зазвонил телефон, я выдернул шнур из розетки. У Паулы нашлась бутылка «Абсолюта», наверно, она купила ее, чтобы доставить мне удовольствие, и мы пили водку из стаканов для зубных щеток. «Мадонну» и черный ларец я сразу по приезде сунул Пауле под кровать: пускай телохранитель заодно и их сторожит. Теперь я достал ларец, продемонстрировал ей деньги и сказал, что мне кажется, будто я начал все сначала, не со своего начала, а с прадедова. А Паула сказала, что денег вправду довольно много. По-настоящему она никогда не понимала, что такое деньги, и не умела отличать мелкие суммы от крупных.
Потом я спросил ее про голос.
— Ты просто потеряла голос? — сказал я. Вопрос был поставлен неправильно, она же как-никак со мной разговаривала. Но я хотел понять, что произошло. Вернее, делал вид, что должен понять.
Она не засмеялась и не разозлилась, только смотрела на меня, словно я сказал что-то очень важное, над чем нужно хорошенько поразмыслить. А немного погодя запела, прямо так, сидя в кресле, наклонясь вперед, облокотившись на колени, с легкой улыбкой на губах, будто мы по-прежнему толковали о деньгах в ларце или о вязаной крючком ночной рубашке. Пела она без малейшего напряжения, и все же голос ее наверняка разносился по всей гостинице, был слышен на берегу, летел над водой. Та самая баховская кантата. Между «Кто правдою живет» и «Вовек покоится блажен в руце Господней» она сделала маленькую паузу и отпила глоток водки. Когда песня кончилась, мы долго молчали. Я сказал, что не совладал с дифтонгами, я ведь не профессионал. А затем Паула попыталась объяснить, что с ней произошло на сцене в Народном парке.
Выходя из-за кулис, она обычно сразу же попадала в луч софитов. Яркий свет должен был ослепить ее, так задумал постановщик, и так происходило каждый вечер. Но здесь, в Хальмстаде, светотехники допустили ошибку, она вышла на сцену, а софиты по-прежнему освещали музыкантов и не ослепили ее. И за одну-две секунды она успела оглядеться по сторонам.
Увидела публику, и себя, и гигантский мамин портрет, и вечерний сумрак, и кролика. В общем-то ничего особенного, просто раньше она никогда этого не видела. И оттого не смогла петь.