Поиск предназначения, или Двадцать седьмая теорема этики
Шрифт:
И все тут же рушилось. Лунные квадраты мертво лежали на паркете. Потрескивали рассыхающиеся обои. Со стены строго смотрела мама… Лариска рядом дрыхла – тихо и безмятежно. Он вставал, шел в маленькую комнатку и там выкуривал сигарету, не включая света. Ему казалось, что в темноте, еще может быть, получится: сформулировать, вспомнить, вернуть, сделать явным. Это было мучительно. Наверное, на том берегу Стикса точно так же мучаются ТЕНИ, пытаясь и не умея вспомнить свое прошлое…
Виконт безжалостно повторял одно и то же: «Ишши!» Или, иногда: «Жди». С некоторых пор ему явно не нравилось более рассуждать на эти темы и выслушивать жалобы Станислава. Может быть, он догадывался? Догадывался, и не хотел говорить. Почему? Боялся сглазить? Он бывал иногда суеверен, причем сам себе придумывал приметы, например: нельзя мыться перед экзаменом и вообще накануне важного и решающего события. Нельзя смотреть на Луну через левое
Ни с кем, кроме Виконта, говорить о Руке Рока было немыслимо. Однако, можно ведь было поговорить о Предназначении вообще.
Семену Мирлину это оказалось неинтересно.
Исполненный яду Жека посоветовал обратиться к философии.
(Жека был белокудрявый, румяный, с лазоревыми васильковыми – чудными! – глазами, от которых все попавшие под ноги особи женского полу приходили в остолбенение. Он знал об этом своем свойстве, и его от этого тошнило. Сама мысль об адюльтере вызывала у него рвотные позывы. Он весь и всегда был чистый, ясный, красивый, блестящий, словно хрустальный бокал. Ненавидел ложь. Любую. С трудом и с большими оговорками признавал ложь во спасение – называл ее нравственным наркотиком. Татьяну свою любил до неприличия. Насмешки по этому поводу – терпеливо сносил, хотя был вовсе не толстовец, умел и отбиваться, и при необходимости – бить. Он был – пурист. «ПРАВИЛА ПОЛЬЗОВАНИЯ МЕТРОПОЛИТЕНОМ! – произносил он, исполняясь яду. – Какой титан ликбеза это придумал? ПРАВИЛА ПОЛЬЗОВАНИЯ СТАДИОНОМ имени Сергея Мироновича Кирова… ПРАВИЛА ПОЛЬЗОВАНИЯ НЕВСКИМ ПРОСПЕКТОМ…» Виконт был уверен, что СНОБ – это светский лев, элита, высокомерный аристократ. Жека разубеждал его в этом мнении. Сема Мирлин полагал, что ДОВЛЕТЬ – значит оказывать давление, а Станислав был искренне уверен, что пурист – личность, страдающая мочеполовыми болезнями… «Ну, пурген же! – втолковывал он. – Ну, мочегонное же!..» Жека всех терпеливо, а иногда и ядовито поправлял. Раздраженный этими грамматико-лингвистическими поучениями Виконт повадилася отвечать ему на его замечания классической формулой: «Перед каким словом в вопросительном предложении МУЖИКИ, КТО КРАЙНИЙ ЗА ПИВОМ? надлежит ставить неопределенный артикль БЛЯ?» Пуризм вообще утомителен, и Жекин пуризм тоже иногда утомлял. Впрочем, Жека, как правило, без труда улавливал в собеседнике такого рода утомление и немедленно менял манеру – он был и чуток, и тонок. Работал он, разумеется, в «ящике» и занимался сверхчистыми материалами. Что характерно.)
Жека презирал философию. Станислав, надо признаться, тоже. Он честно и безуспешно, еще с аспирантских времен, тщился понять: что такое философия и зачем она нужна? Пустой номер. У него все время получалось, что философия – это не более чем многословные рассуждения о Мире, не подкрепляемые никакими конкретными фактами. Причем не подкрепляемые как бы из принципа. Рассуждения, важнейшим свойством коих является то обстоятельство, что их невозможно ни опровергнуть, ни подтвердить. Их даже и не пытаются ни опровергать, ни подтверждать, словно договорившись заранее, что будут иметь дело с набором исключительно и только Геделевских утверждений и никаких других. В лучшем случае философ (Тейяр де Шарден, скажем) оставлял по себе странное и противоестественное впечатление писателя-фантаста с недурным воображением, который решил почему-то писать (на основе осенившей его фантастической идеи) не роман, а некое гигантское эссе, – как Лем со своей «Суммой технологии»… Видимо, философия, по самой сути своей, не приспособлена была отвечать на вопросы, она умела их, разве что, обсуждать.
Однако же, вскоре после разговора с Жекой (в первую же ночь, когда Лариска отправилась на машину, «в ночное») он приволок стремянку и забрался на самую далекую полку, где дремали в пыли и забвении сокровища человеческой мудрости: Маркс-Энгельс, Ленин-Сталин – это уж как водится, – но, кроме них, и Шопенгауэр, и Гегель, и Платон, и Кант, и Гете, и даже Ницше, и даже «Новый Завет», и даже Фихте (но – на немецком)… Многое из этого досталось ему еще от отца, многое он и сам приобрел за последние двадцать лет, а кое-что появилось неведомо когда и неведомо откуда.
Проку из этой затеи не получилось никакого.
Гете:
«Наши желания – предчувствия скрытых в нас способностей, предвестники того, что мы в состоянии будем совершить…»
«Чувства не обманывают, обманывает суждение».
«Ищите в самих себе и вы найдете все».
«Лучшее счастье мыслящего человека – познать познаваемое и спокойно чтить непознаваемое».
Ницше:
«Страшно человеческое существование и все еще лишено смысла: паяц может сделаться судьбой его…»
«…человек есть мост, а не цель: он прославляет полдень свой и вечер свой, как путь к новой утренней заре…»
«Остерегайтесь также ученых! Они ненавидят вас: ибо они бесплодны! У них холодные, иссохшие глаза, перед ними всякая птица лежит ощипанной. Подобные люди кичатся тем, что они не лгут: но неспособность ко лжи еще далеко не любовь к истине. Остерегайтесь!.. Застывшим умам не верю я. Кто не умеет лгать, тот не знает, что есть истина».
Как странно было это хриплое камлание Заратустры после ясного и чистого голоса настоящего мыслителя!..
Он ничего подходящего не нашел у Шопенгауэра, – и не удивительно, ибо в «Афоризмах житейской мудрости», по признанию самого автора, речь шла, более, о том, как обучиться искусству «провести жизнь по возможности счастливо и легко». И ничего не обнаружилось в «Новом Завете», хотя «Апокалипсисом» он зачитался, как вдруг зачитываются стихами («…пятое – сардоникс, шестое – сардолик, седьмое – хризолиф, восьмое – вирилл…»). И в Платоне – тоже не нашлось ничего, и, естественно, у Джорджа Беркли… Зато Барух Спиноза не подкачал.
«Теоремы Этики, доказанной в геометрическом порядке»:
«Теорема 26. Вещь, которая определена к какому-либо действию, необходимо определена таким образом Богом, а не определенная Богом сама себя определить к действию не может».
«Теорема 27. Вещь, которая определена Богом к какому-либо действию, не может сама себя сделать не определенной к нему».
Аминь! К этому нечего было добавить. Да и времени не оставалось уже: захрипел под окнами Ларискин «запорож» – ночь кончилась, оператор вернулся домой, и надо было срочно убирать всю эту груду мудрости на полку, и прятать дневник, и делать вид, что зачитался титаническим творением соцреализма – романом «Щит и меч» (о котором злые языки говаривали, что подан он был в редакцию под названием «Счит и мечь»)… Даже и помыслить было страшно – объясняться с Лариской насчет Предназначения, Предопределения и Руки Судьбы…
Иногда любить значит – молчать.
3
В декабре Лариска легла на сохранение.
Целый день они проторчали в больнице, пока улаживались бесконечные и бессмысленные формальности. Лариска была сосредоточена и молчалива. Он чувствовал себя виноватым, тужился ее отвлечь и развлечь, трепался, как юный ухажер, – суконно и бездарно, Лариска улыбалась иногда через силу, но думала о своем.
Возвращался он уже в темноте. Мягкий снег медленно падал в свете фонарей. Мир был тих и пуст. Мир был чист и добр, от людей в нем остались только тающие цепочки следов на свежем снегу. А внутри себя он ощущал неприятную тишину и гнетущую пустоту, в которой плавало нечто лохматое, многослойное и противное, как китайский чайный гриб. Он робко попытался разобраться, но ничего, кроме многослойного унылого и упрямого неудовольствия, внутри у себя не обнаружил.
Он понял, что ему решительно не нравится больница, в которую легла Лариска. Конечно, было очень удобно, что больница совсем рядом с домом – пять минут неспешной ходьбы, – но ведь это была больница, в которой умерла мама. И хотя Лариску положили в совсем другой, новый, корпус, он все равно вспоминал, не мог не вспоминать, мамину палату – огромный зал, тесно уставленный койками, ДЕСЯТКАМИ коек, и растопыренные скелеты многочисленных капельниц, торчащие по всему залу, как некие тощие металлические кактусы, и равномерное гудение-бормотание-бурчание множества голосов, и влажную пахучую духоту, и женские лица, лица, лица, равнодушно обращенные к нему… И этот же зал в утро смерти… почему-то пустой – десятки пустых, разобранных коек… почему? Почему всех убрали (и куда?) из этой палаты, где ночью произошла смерть?.. Может быть, так у них принято? Вряд ли… Он отогнал это неуместное сейчас воспоминание и заставил себя думать о другом.