Пока не выпал дождь
Шрифт:
Две вещи поразили меня тогда в Tea. Первая: ее абсолютная и безоговорочная преданность Мартину, преданность, на которую ни в коей мере не отвечали взаимностью. Помню, как она льнула к нему при каждой возможности, как баловала его, наливала ему пива, заваривала чай — не отрываясь от этих занятий даже тогда, когда ты, Имоджин, лежа на спине в детской кроватке, кричала, требуя внимания. Оживление и подлинное чувство звучали в ее голосе, только когда она заговаривала о Мартине. Вечером он ушел в паб, оставив нас одних, и Tea рассказывала мне, какой он замечательный музыкант, что он наверняка прославится и тогда они будут купаться в деньгах. Ее вера была трогательной, но абсолютно слепой, и это удручало. Второе, что меня покоробило, — ее вспыльчивость. (Опять же, в отсутствие Мартина она была более спокойной
Кончилось тем, что я осталась у вас ночевать, хотя это не входило в мои планы. Мартин обещал, что отвезет меня в Маркет-Рейзен к последнему, десятичасовому, поезду до Лондона, но к назначенному сроку не явился. Около полуночи, так и не дождавшись Мартина из паба, мы с Tea легли спать. Я кое-как устроилась в самой маленькой из спаленок; спала я плохо. Услыхав, как вернулся Мартин, я посмотрела на часы: три утра. Впрочем, не услышать возвращения Мартина было бы затруднительно: он с шумом ввалился в прицеп, сварганил себе какой-то еды и принялся играть на гитаре, врубив усилитель. Побренчав минут десять, он распахнул дверь в спальню, где находились вы с Tea, и начал что-то говорить. Сперва Tea отвечала сонным голосом, но постепенно взбодрилась. Вскоре я услыхала, как она перетаскивает твою кроватку в общую комнату. Там тебя и оставили. Tea же вернулась в спальню, и твои отец с матерью занялись любовью. Потом наступила тишина. А потом раздался твой плач. Я лежала в темноте, ожидая, когда же кто-нибудь из родителей подойдет к тебе, но никто не пошевелился. В конце концов встала я. Взяла в холодильнике бутылочку с молочной смесью, покормила тебя, и ты успокоилась. Я просидела часа три или четыре, наблюдая в окно прицепа, как занимается рассвет над далеким Северным морем, а ты спала у меня на руках.
Бледное, какое-то потерянное зимнее солнце с трудом пробивалось сквозь тучи, когда ты снова проснулась. Но на этот раз ты не заплакала и не закричала, требуя еды. Ты лежала совершенно безмятежно и смотрела на меня широко открытыми голубыми глазами; пронзительно-голубыми глазами цвета неба над озером Шамбон… Да, точно такого же цвета… Ты словно хотела запомнить каждую черточку на моем лице и навеки впечатать увиденное в свою младенческую память. Как тебе наверняка известно, Имоджин, в те дни у тебя еще было отличное зрение.
Ладно, идем дальше. Номер восемнадцатый. Я долго тянула — очень долго, — прежде чем приступить к этой фотографии. Но больше откладывать нельзя. Время поджимает.
Да ведь и осталось-то всего два изображения. Конец близок, Имоджин. И мой тоже — близок как никогда. Думаю, в моем распоряжении не больше часа. А потом все закончится. Только один час! Не много, скажем прямо, если вспомнить, сколько тысяч, сотен тысяч часов я прожила. Но что делать. Я абсолютно спокойна и собранна. Самое важное сейчас — исполнить свой долг: вернуть то, что я тебе задолжала. А именно описать эту фотографию и рассказать ужасную историю, которая за ней таится.
На снимке опять твоя мама Tea. Скажу сразу, что это последний снимок твоей матери, который я когда-либо видела. Не знаю, кто его сделал. Снимок черно-белый, что удивительно: разве мы не живем в эпоху цветной фотографии? Я вырезала его из газеты, так что он довольно нечеткий. Вдобавок типографская краска успела выцвести, а газетная бумага пожелтеть, поэтому рассмотреть хорошенько лицо твоей матери труднее, чем обычно. Но с этим придется смириться. Другого изображения Tea у нас нет.
Невозможно
О боже. Как это все тяжело. Впервые (наверное, ты сейчас расхохочешься), впервые с тех пор, как я взялась описывать для тебя эти снимки, я чувствую свое косноязычие. В буквальном смысле не нахожу слов. Как бы трудно ни было подбирать слова, выискивать самое точное определение для цвета, формы, здания, пейзажа, фигуры или лица, — как бы трудно это ни было, нужные слова, по-моему, до сих пор находились. Но вот теперь, в финале, когда я должна поговорить с тобой о самом сложном и важном, я теряюсь, не зная, с чего начать.
Позволь, я выключу на минуту магнитофон. Мне необходимо поразмыслить.
Хорошо. Вперед. Не думаю, что можно как-то облегчить и смягчить то, что я намерена сейчас рассказать, поэтому даже не стану пытаться. Это сделала твоя мать, Имоджин.
Впрочем, за столько лет ты уже и сама догадалась, правда? Скорее всего, догадалась. Ты ослепла по вине своей матери.
Как бы мне ни хотелось верить, что произошел несчастный случай, врачи придерживались иного мнения, и суд в итоге с ними согласился. Tea страшно рассердилась на тебя — не знаю, что ее так взбесило, наверное, обычная детская проказа, — и она ударила тебя, а потом, схватив за плечи, начала трясти и трясла с такой силой, что с того дня ты перестала видеть. Тебе тогда едва исполнилось три года.
Помнишь ли ты, как это случилось? Мне сказали, что нет: ты стерла это из памяти. Ты помнила многое другое из своей жизни до трех лет, но тот день, то утро, ту… катастрофу — нет. Ты наотрез отказалась от таких воспоминаний. Где-то я прочитала: «У нас в головах стоят предохранители».
Возможно, настал твой черед выключить ненадолго магнитофон. Возможно, теперь тебе понадобилось перевести дух и немного подумать.
А я пока продолжу. Мне не терпится разделаться со всем этим.
О случившемся мне сообщила Беатрикс — по телефону. Она срочно прилетела из Канады и в первый же день навестила дочь; визит, полагаю, был кратким. Когда Беатрикс позвонила мне, она уже недели две обреталась в Лондоне, но о том, чтобы встретиться, речь не заходила.
— Роз, — услышала я в трубке, — это Анни.
Только Анни. И никогда больше Беатрикс. У нее даже появился канадский акцент, либо она его старательно копировала. В подробности она вдаваться не стала, сказала лишь (я в точности передаю ее слова), что глупая корова Tea опять влипла в неприятную историю. И сказано это было тоном если не светским, то, во всяком случае, невозмутимым. О полной потере зрения, угрожавшей тебе, она даже не заикнулась (я узнала об этом позже, от других людей). Так что поначалу я не испугалась и не всполошилась, и наша беседа текла довольно ровно, пока Беатрикс не упомянула, где находится твоя мать. В тюрьме. В женской тюрьме графства Дарем. Под залог Tea не выпустили, оставив под стражей до суда. Я объявила Беатрикс, что немедленно еду в Дарем.