Пока ночь
Шрифт:
Он схватился за длинный лоскут одеяла, тряхнул Гольдштейном и повернул его лицом у себе.
– Твоя Рашель у меня, - решительно шепнул он старику. Скажи мне, и я верну ее тебе!
– Ты...
– Она у меня! У меня! Так что говори, собака!
– Рашель...
– Иначе ты ее никогда уже не увидишь!
– Но что...
– Шниц! Книга! Чары!
– Я не хотел, он забрал ее у меня, говорил же ему, чтобы он не верил в обещания тела, ведь мудрость только в словах, есть знаки на свете, есть знаки на людях, все обозначено, назначено и предопределено, но не тот мудрый, кто читает и понимает, но тот, кто понимает и читает, только Шимон видел власть на Земле, его предназначение коротко, он не желал мира, он хотел войны, в которой победителями были бы мы, страх и ненависть, ненависть и страх, благословенны те, которым достаточен сам страх, но не Шимону, не ему, он жаждает равновесия, но только разве может быть достигнуто равновесие в этом мире,
Трудны отложил Книгу, поднялся и снова затряс стариком, теперь уже значительно сильнее, чуть ли не сбрасывая его в мрачную пропасть.
– Заткнись, каббалист! Не нужны мне твои склеротические пророчества! Рассказывай мне про чары!
– Про чары...
– Про чары Шница. Скажи мне, чего он желал! Чего он хотел от Книги!
На это Исаак Гольдштейн отвратительно искривился, по-старчески пустив слюну в гадкой усмешке.
– И ты, который ее имеет, ты... хочешь знать. Я должен сказать тебе, как сказал и ему.
В этот миг Трудны даже не был уверен в том, видит ли в нем каббалист того, кто владеет Книгой, а точнее - владеет Рашелью; все мелочи ушли из внимания даже и у самого Гольдштейна.
Вот как это выглядело. Воистину, в этот миг Трудны не был добрым, хорошим человеком. Он находился в тихом и морозном городе смерти, под движущимся куполом ночи, на самой вершине заснеженных развалин, на останках дома, плотно окутанный ночью - и, чтобы вырвать самые болезненные секреты этого города, безжалостно тряс умирающего человека, выжимал словно грязную и мокрую тряпку, обманывая его и угрожая, противопоставляя собственную силу его слабости, злой, чудовищно злой, пугающий в сознательно избранной темноте собственных одеяний на фоне черного атласа беззвездной и безлунной декабрьской полночи; он стоял и творил зло с абсолютным, замороженно холодным осознанием своих действий; а на его стороне и против его жертвы были все силы ночи - для Гольдштейна Трудны был ее аватарой, материальной персонификацией; он обладал могуществом овеществления всех воображаемых страхов: злой, злой и пугающий...
А уже потом, во время бегства через гетто с прижатой к груди Книгой, с шумом иллюзорной погони за спиной, смертельно перепуганный - Трудны вспомнил пустой взгляд Исаака и только теперь понял его. Он заскулил, потому что для более явных проявлений отчаяния у него просто не хватало дыхания. Только лишь в унижении равенство. На затылке он чувствовал теплое дыхание чудовища. Он боялся. За им гнался сам город. Когда начался этот смертельный забег? Когда он услыхал первые отзвуки погони: Даже самое ближайшее прошлое сливалось для него в одно время, поэтому ему не удавалось ответить на этот вопрос. Но вот страх охватил его практически сразу же: шаги, призывы, шорохи в темноте. Гетто окружило его словно громадный и молчаливый некрополь, сколько угодно мог он оглядываться назад и по сторонам, прятаться за углами, останавливаться и прислушиваться - все равно мрак пялился на него даже из самой малой щели в стене. Ночь обратилась против него. Приходилось бежать: бег - самое паническое движение, лишь бы подальше от пассивности - спасал его от неизбежного безумия. Если бы хоть Луна... Тогда он увидал бы пустоту за собой, пустоту перед собой. Но сейчас, в этом мраке, как за дверью спальни - там буквально кишело от адских орд. Ведь он же слышал их! Потому-то он мчался вслепую, давным-давно утратив чувство направления и память о преодоленном пути, забытый всеми и охваченный ужасом. Тяжелая Книга притягивала его к холодной земле, только он не выпускал ее. Книга - это Книга, это зеркало против сил ночи. Он бежал мимо тихих домов, домов с сотнями людей внутри - но ему и в голову не приходило, чтобы получить от них столь нужную ему помощь. Трудны никогда не считал себя антисемитом, ему вообще никогда не приходило в голову проводить самооценку с подобной точки зрения. Здесь и не могло быть никаких рассмотрений: просто евреи находились за границами его собственного мира, точно так же, как, скажем, японцы или коммунисты - они были попросту чужими. Не совсем понимая это, Трудны тщательно придерживался правила самых поверхностных контактов с ними. Даже ведя торговлю с гетто в нешуточных масштабах, Трудны осуществлял ее при посредничестве Тюряги и Будки; но теперь он впервые пересек границу запретных земель. Одиночка среди тысяч. Поэтому он и бежал, спотыкаясь и хрипло дыша. Слова старого Гольдштейна грохотом перекатывались в его голове, в ритм пульсирующей в жилах крови. Из-за этого вот шума и собственного дыхания Ян Герман ничего не слыхал - но был уверен в одном: адские силы за спиной. Он сжимал руками Книгу словно спасенного во время пожара младенца. Ноги передвигал уже из самых последних сил. В конце концов Трудны упал в снег. Ночь сразу же сомкнулась
17
– Чего ты хочешь? Что я должен тебе объяснить...? Четвертое измерение? А что случилось с твоими привидениями? Что, передохли?
– Может уже не надо, Конь?
– И вообще, что это за привычки: срывать людей с постели в такой ранний час! Где ты был? Что это за вид? Что, в кладбищенскую гиену игрался? Лучше снимай это сразу же, потому что засвинячишь мне всю комнату.
Потом они пили горячий чай, сидя в одинаковых, ядовито-зеленых креслах, втиснутых в подоконные углы забитого книжками кабинета Коня. Над городом всходило солнце.
Зрение отказывалось слушаться Трудного, он никак не мог удержать глаз в покое хоть на какое-то время: взгляд соскальзывал, мягко скатывался с любого предмета, на котором только что останавливался - словно тяжелая капля ртути. И дело здесь было не в бессонной ночи; Яну Герману спать не хотелось, веки вовсе не слипались. Он был в полнейшем сознании, до отвращения трезвый.
Конь приглядывался к нему из под наморщенных бровей, обеспокоенный поведением приятеля.
– Тебе нужно побриться, - буркнул он.
– И не гляди на меня так.
– Как?
– Ты выглядишь словно пророк в трансе. Ну прямо из Ветхого Завета. Чего ржешь? Сам глянь в зеркало. Физиономия ужасная. Мужик, ты способен убить одним только взглядом.
– Ты латынь знаешь?
– Она не входила в сферу моего обучения. А что?
Взгляд Трудного в этот момент скатывался с лежащей на куче журналов Книги.
– Четвертое измерение. Расскажи мне.
– Полагаю, что ты имеешь в виду четвертое пространственное измерение, а не время. Еще не так давно это была довольно-таки популярная тема. Только не верь, все это сказки.
– Почему?
Конь поднял выпрямленный указательный палец вверх.
– Принцип сохранения материи и энергии, - сказал он.
– Здесь понимание ведется через аналогию. Будучи двухмерным существом, ты бы осознавал существование высшего, третьего измерения через приток и отток в свой двухмерный мир и из него упомянутых материи и энергии. Это однозначно доказывало бы открытость твоей жизненной плоскости, если можно так выразиться, вверх и вниз, но направления эти оставались бы для тебя самого недоступными и невообразимыми. А теперь перенесись в наш старый, добрый трехмерный мир. Так вот, ничего подобного мы в нем не наблюдаем, сумма содержимого любой замкнутой системы остается величиной постоянной. Из чего, per analogiam3, мы делаем вывод о том, что четвертое пространственное измерение не существует. Quod erat dmonstrandum4. Тьфу, выходит, латынь мне вовсе даже и не чужда...
– И это точно?
Конь допил чай и пожал плечами.
– Все на свете относительно, что, в свою очередь, доказал некий Эйнштейн, впрочем - еврей, так что вполне возможно, вся эта теория относительности - это всего лишь еврейско-масонско-коммунистическая дезинформация или тому подобная провокация; понятия не имею, нет у меня постоянной связи с Геббельсом. Все относительно, нет ничего абсолютного, дорогой мой, и примером может служить сама история науки; все эти священные и непоколебимые догмы... Представь это себе в виде матрешек, вставленных одна в другую: мир, а точнее, наш образ этого мира, меняется из века в век, каждая теория уже содержит в себе зародыш последовательницы, которая отменит ее, чтобы описать этот мир еще подробнее, и так до бесконечности. Ergo5, и я, учеными словами распространяясь перед тобой о четвертом измерении, вовсе не провозглашаю абсолютных истин, а всего лишь действующие на данный момент взгляды преобладающего числа ученых. Но есть и исключения - исключения бывают всегда. Первый принцип термодинамики будет сохранен уже хотя бы при предположении экстремально малых размеров этого четвертого измерения: мы не сможем наблюдать ухода туда и прихода оттуда никаких частиц, если это измерение будет слишком малым даже для них. Et cetera, et cetera6. Тьфу, тьфу! Да что это я так разболтался, словно у Сенкевича? Это ты виноват, что напомнил мне про латынь!
– То есть... ты не исключаешь?
– Понятное дело, что исключаю! Это же абсурд!
– Но если, все-таки... На что бы это... было похоже?
Конь мрачно зыркнул на Трудного, отставил чашку, поднялся с гневными охами и ахами, подошел к ближайшему шкафу, осмотрелся, махнул рукой и вышел из комнаты, но очень скоро вернулся с маленькой книжечкой, вытирая при этом пыль с ее обложки рукавом халата.
– Держи, - бросил он книжку Яну Герману.
– Почитаешь сказочки.
Первая страница была украшена крупными черными буквами названия: "ЧТО ТАКОЕ ЧЕТВЕРТОЕ ИЗМЕРЕНИЕ?" и фамилией автора, Чарльза Говарда Хилтона. Перевел книжку с английского некий Д. В. Г., предисловием снабдил сам издатель, а издано сие произведение было во Львове, в 1932 году за счет Объединенного Спиритуалистического Товарищества. Произведение имело эпиграф, причем, по латыни: Spiritus flat ubi vult7.