Покров над Троицей
Шрифт:
Обветшалость храма словно передалась людям, снующим на площади. Они все были чем-то похожи на него. Издалека — вполне зажиточные и довольные собой, вблизи оказались небрежно одеты в некогда добротную, но заношенную одежду, сбитые сапоги и опорки. Но более всего Ивана поразили лица. Они несли на себе отпечаток какой-то обреченности, как у приговорённых к самому жестокому наказанию и потерявших любую надежду на помилование.
— Что здесь случилось? — испуганно озираясь по сторонам, прошептал писарь, — кто эти люди? Почему они так странно выглядят?
— Это те, кто предпочел непротивление борьбе, — не оборачиваясь, произнес
— Отче! — воскликнул Ивашка, — а если нет сил бороться? Если чувствуешь, что слаб?
— Любой человек слаб! — преподобный остановился, обернулся к писарю, и тот впервые увидел сдвинутые брови и суровый взгляд игумена, — но надо быть очень сильным, чтобы, ссылаясь на это, перечить промыслу божьему!
— Прости, Отче, — Ивашка прибавил шага и догнал игумена. — А ты перечил, раз говоришь о том так уверенно?
Преподобный задумался, оглянулся вокруг, присел на корявый комель, неизвестно за какой надобностью привезенный на площадь, упер посох в дорожную пыль и прикрыл глаза, погружаясь в воспоминания.
— Два смертных греха — уныние и гордыня, сменяя друг друга, особенно усердно подтачивают человека, как короеды — дерево. Не избежал этой участи и я, грешный… Всё есть в твоей книге, обо всём можно прочесть, да только свеча…
Ивашка встрепенулся и открыл глаза… Он сидел за тем же столом, уронив голову на руки. Перед ним лежал исполинский фолиант, а рядом тлел в глиняной крынке погасший восковой огарок. Метнувшись к хозяйскому ларцу, писарь торопливо достал еще одну свечу, морщась и сбивая пальцы, высек огонь, снова запалил фитиль и обследовал подвальное пространство вокруг себя. Никого! Опять привиделось, приснилось… Озираясь, Ивашка подтянул поближе книгу и уткнулся в прописи, силясь в них найти то, о чем хотел, но не успел рассказать преподобный, такой понятный, и в то же время очень непростой человек…
Отец его — Кирилл — был знатным чистокровным русским боярином ростовских князей, мама Радонежского — Мария — вела свой род от знатных татар — чингизидов. Во время отрочества Сергия, тогда еще Варфоломея, Ростовские земли попали под руку великого князя Ивана Даниловича Калиты. Железной дланью собирал сей московский правитель русские земли, скупая у хана Узбека ярлыки на обедневшие княжества. Скупил он и право управлять Ростовом. С местной знатью не церемонился. Воеводы московские Кочева и Мина, прибывшие в город, вели себя в новой вотчине, как тати и лиходеи.
«Многие принуждены были отдавать московитам свои имущества, доходя до крайней нищеты, и за это получали только оскорбления и побои. Не избежали этих скорбей и праведные родители Варфоломеевы,» — бесстрастно сообщала Ивашке летопись о мытарствах ростовских.
«Со всем родом своим он 'въздвижеся и преселися въ Радон?жь и с ним и инии мнози преселишася от Ростова», — вслух прочёл Ивашка окончание жуткой главы о ростовском разорении.
Про переезд семьи преподобного в Радонеж Ивашка читал взахлеб, глотая страницы, и казалось ему, что и не читает он вовсе, а незримо присутствует среди домочадцев Сергия, внимая их речам и переживая вместе с отцом семейства падение некогда славного и влиятельного рода в бездну нужды. Ростовский боярин Кирилл при иных обстоятельствах мог претендовать в Москве на высокое положение, но вовремя подсуетились недоброжелатели, положив на стол Великого князя московского подметное письмо, да не одно… В московском Кремле боярина Кирилла сочли неблагонадежными, и никто из его рода не смел мечтать о светской карьере.
Ивашка читал и представлял, как гонец приносит известие об опале в дом будущего игумена земли русской, погружая всю семью в тоску и страх, как приходит Варфоломей к своему старшему брату Стефану, и сидят они, обнявшись, у остывшей печи, прижимаясь друг к другу, в страхе перед грядущим. Прежняя жизнь и все надежды на восстановление положения окончательно рушатся. Обоих колотит нервная дрожь. Они молчат, брошенные и потерянные в безысходной пустоте погибшего дня, и оба не ведают, что делать им, что думать и как строить свою жизнь, не ту, внешнюю, где слуги, хлеб и с голоду не умрешь, — а внутреннюю, духовную, важнейшую всякой другой. Куда направить ум и силы души?
А за стеной не спит, мается отец их Кирилл, уж и не боярин вовсе, не веря, что питала его доселе глупая, тщеславная надея, что блеск прошлого величия, прежних заслуг на службе княжеской что-нибудь да значить здесь, на московской земле. А теперь, хоть и вольный он человек, муж, владелец холопов и земли, но уже не служилый. Придется и дань платить, яко всем, и мирскую повинность выполнять, наряду с простолюдинами. Хорошо, хоть не записали в черносошные крестьяне, а в вольные землевладельцы. И то благостыня великая!
Очень быстро вчерашние боярчата исподволь стали осваивать мужицкий труд — валили лес, рубили хоромы, готовили пашню под новый посев, чистили пожни. Приходилось работать секирой и тупицей, пешней и мотыгой, теслом и скобелем, молотом и сапожною иглой. Мяли кожи, сучили дратву, тачали и шили, гнали деготь, чеботарили, лили воск… Когда впервые пошли на ляд(*), старший брат Стефан, глянув искоса, повелел Варфоломею сурово:
— Лапти обуй! Сапоги погубишь!
Боярин в лаптях! Срамота-то какая!.. Ещё одна ступенька вниз, удар по самолюбию.