Полковник Горин
Шрифт:
— Установленные людьми сроки траура по близким… иногда оказываются короткими, — взглянув на едва мерцающую звезду, сознался Сердич. Но, подумав, что когда-то же образ жены отойдет в даль, и, возможно, это время совпадет с решением Ларисы Константиновны изменить свою жизнь, он продолжил: — Воспоминания порой делают тебя в чем-то виноватым перед ушедшими. Но жизнь продолжается. Рядом, в самом себе. Остановить ее невозможно и противоестественно. Как бы ни затасканно выглядели слова романса, но мне хочется сказать вам: «Я встретил вас, и все былое…»
— Не нужно, Георгий Иванович.
— Понимаю. Мне известно, что происходит в вашей
Лариса Константиновна наклонила голову, как бы подтверждая, что услышанное ей совсем не безразлично. Но сегодня она решилась использовать последнюю возможность сохранить семью и потому не может и не хочет слушать никаких признаний.
18
Горин подъехал к дому глубокой ночью. Расписавшись в путевом листе, спросил шофера:
— Не проголодался?
— Нет, товарищ полковник. Как-никак были на свадьбе. Сама невеста накормила. На три дня, не меньше.
— Тогда поезжай отдыхать.
Едва машина сделала разворот, к Горину подошли два офицера.
— Разрешите, товарищ полковник? По личному вопросу.
— Сразу двое и в такой поздний час?
— Один. Наш товарищ…
— Если он не трус, о личном должен просить сам.
— Сейчас он будет здесь.
Офицеры скрылись, за деревьями и минуты через две из-за них показался Светланов. Его походка, весь вид подсказали полковнику, что произошло что-то тяжелое, значит, и разговор будет, видно, долгий. Не дожидаясь приветствия, Горин, скрывая плохое предчувствие, предложил:
— Давайте поищем, где можно сесть и видеть друг друга.
Они вошли во двор, уселись на скамейку под фонарем. Лицо Светланова было измученно-хмурым. Офицер чувствовал это и пытался хоть немного изменить его выражение. Но попытки приводили лишь к гримасам, он чувствовал это, и ему становилось еще более совестно и тошно. Смотреть на Светланова Горину было неприятно, слушать его мрачную исповедь — тоже, тем более что она могла касаться дочери. Но отказать офицеру в разговоре он не мог.
— Говорите, слушаю вас.
— Я… — трудно, словно из последних сил удерживая огромную тяжесть, проговорил Светланов, — …сегодня я совершил низость.
Горин не сдержал возникший в душе гнев и резко проговорил:
— Именно?
— За то… За то, что у меня случилось во взводе, полковник Аркадьев пообещал не выпускать меня с гауптвахты. Пока я не научусь уважать полк. И я опять решил уйти из армии. Но без Гали… не мог. Для храбрости выпил, сделал предложение. Потом… вот здесь она назвала меня подлецом. Вам неприятно меня слушать?
— Я тоже человек, для которого существуют пределы терпения.
— Разнос так меня потряс, что я не подумал, к чему может привести выпивка.
— Вы даже не понимаете, чем вы меня оскорбили. Вместе с Галей.
Горин поморщился, потер ладонью лоб, глубоко задумался, будто забыл о собеседнике. «А если расскажу все? — подумал Светланов в страхе. — Я просто покажусь ему паршивцем, с которым не то что жить, сидеть рядом противно!»
Светланов поднялся, блуждающим взглядом окинул звездную глубину и сдавленным голосом попросил:
— Разрешите идти? Виноват во всем я, и мое место не здесь.
Слова офицера заставили Горина очнуться. Он взял его за руку и не слишком вежливо усадил снова на скамейку. Понимал, что надо смягчиться, и не мог. Не выпуская руки офицера из своей и крепко сжимая ее,
— Самая большая глупость, старший лейтенант, — наконец заговорил Горин, — от одной низости спускаться к другой. Я раньше считал и, раз понимаете свою вину, считаю и сейчас, что из вас еще может получиться человек. Поэтому расскажите о себе все. С первого шага до последнего. Хочу знать вас лучше.
Из нетвердых, взволнованных слов Светланова следовало, что раннее детство его совпало с годами, когда все еще звенело победно закончившейся войной. В ребячьих играх громился противник, штурмом брались города. Так родилась любовь к военной службе. В десять лет уже был в суворовском училище. Первые два года прошли по-детски увлеченно. Потом зачастило озорство, безобидное сначала, идущее от желания казаться бесстрашными, как фронтовики-разведчики. Но после драки со старшеклассниками соседней школы, за которую многие были наказаны, а воспитатель не защитил их, класс обозлился, замкнулся бурсацкой круговой порукой и выкинул такую каверзу, что воспитателю, в сущности доброму и хорошему, как сознался сейчас Светланов, пришлось уйти из училища.
Неумное упрямство, подумал Горин, слушая Вадима, видимо, так впилось ему в душу, что его не смогли вытравить и в военном училище. К тому же у Светланова, как последний молочный зуб, прорезалась и еще одна недобрая черта — дутая высокомерность: в суворовском, мол, нас учили не лаптем щи хлебать. В общем, возомнил себя блестящим офицером. И когда пришел в полк, это помешало ему сблизиться с товарищами, подчиненными, а военная служба с ее частыми караулами и хозяйственными работами стала казаться нудной. Пошли срывы, за ними замечания, временами резкие. Он, конечно, взвинчивался, дерзил, а когда раскаивался, видимо, не находился тот человек, который бы узнал и понял, как Знобин, чем он живет, к чему стремится, почему оступился, или даже что-то бы простил ему, чтобы молодой офицер поверил в добро, постарался увидеть трудную красоту армейской службы.
Слушая молодого офицера, Горин в уме отмечал, где в своих бедах виновен старший лейтенант, где другие. Чтобы убедить человека, считал он, нужно сначала понять его, только потом придут нужные слова и решения. Понять Светланова прежним его начальникам и Аркадьеву не хватало терпения. За его проступками следовали замечания, предупреждения или кое-что пожестче. И он сам ожесточился.
Вскоре в рассказе Светланова Горин услышал другой мотив — работа взводным надоела, особенно сейчас, когда кое-кто из товарищей уже командует ротой, готовится в академию, будет учиться, умнеть, потом получит такую должность, в которой будет широта и что-то действительно интересное и перспективное. Откуда эта жажда успехов? Не оттого ли острое желание подниматься вверх, что некоторые к месту и не к месту пользуются старым изречением, которым полководцы прошлого заставляли подчиненных тянуться, выслуживаться, завоевывать им победы и славу: плох тот солдат, который не мечтает стать генералом. А быть может, он завидует нам, фронтовикам, которые в двадцать один — двадцать три командовали батальонами и полками, а в его годы — даже дивизиями? И почему за весь свой рассказ Светланов почти ничего не сказал о том, какую радость доставляли ему подчиненные, которых он делал опытными солдатами, без чего работа любого командира не может быть действительно интересной?