Полночь (сборник)
Шрифт:
Она оперлась локтями о столик, положила на ладонь щеку, вновь уставившись наружу, где ничего не видно. Он медленно жует отсыревший хлеб, сухую, волокнистую ветчину. Она покусывает ноготь на мизинце, прячет глаз за указательным и большим пальцами, которые своей чередою прижимает к основанию бровной дуги. Кто-то стремительно проходит по коридору. Он украдкой смотрит на часы и вычисляет, через восемь минут двадцать часов, теперь уже, скажем, через шесть, это значит, что в полвосьмого сегодня утром, точнее, вчера утром, итак, вчера в семь тридцать утра, одна со всем своим багажом, в Бельгии, в Льеже, что можно делать в Льеже, когда живешь в Копенгагене, она живет одна в Копенгагене, она сама так сказала, мне бы никогда не пришло в голову задать ей вопрос, и что же тогда, в Льеже, ровно в семь тридцать?.. Ему слышно, как она тихонько шмыгает носом, он не осмеливается больше повернуть к ней голову, смущенный внезапным смещением ее образа, который начал потихоньку подаваться, вполне приемлемо, когда он поддержал беседу, сигарета, кофе, своего рода утешение после мук и тревог в коридоре, те слова, что текли сами собою в полумраке,
Он заворачивает остаток своего сандвича в смятую папиросную бумагу, кладет обратно в пакет, берет там два шоколадных батончика, каждый в своей обертке, и бросает один из них на столик к ее локтю, говорит ей, что это полезно, сахар, в такой час, это полезно, и тут же принимается разворачивать свой, обливка чуть-чуть подтаяла, но это ничуть не мешает без проблем его съесть, впрочем, ему наплевать, он обсасывает пальцы, задумывается, где они теперь в другом вагоне, одевшиеся, расставшиеся так же стремительно, как и сходились, избегающие, возможно, смотреть друг на друга, потому что взгляды после…
Она сморкается и говорит, что очень сожалеет, что так ответила на его вопрос, что она не хочет надоедать, но у нее такое впечатление, что она должна вкратце объясниться. Он говорит, как ей будет угодно, но, если ей от этих разговоров слишком грустно, он предпочел бы, чтобы она молчала, ему сполна хватит и этого… но если вам от этого легче, то, конечно…
— Okay, okay…Раздраженно.
Замкнулась. Ему это знакомо. Теперь ему следовало бы извиниться за свою откровенность: ее жизнь, ее невзгоды, у него не было никакого желания обременять себя всем этим, он избегает всяческих слез, ненавидит признания, выносит их, только если они касаются его самого, ну а в настоящем случае очевидно, что… Она покашливает, протирает оконное стекло носовым платком, придвигает к нему вплотную лицо и через несколько секунд отодвигается, замечая, что идет дождь и это хорошо, а то было душно, как перед грозой.
Он не реагирует, размышляет, действительно ли она на этом остановится или все-таки примется говорить, что, конечно же, более вероятно: возвращается ее голос, неровный и как бы пропитанный заоконной молочной тьмой. Он плавает в обширных прорехах ее рассказа, где речь идет об окончательном разрыве, на сей раз о достоверном факте, о свободе, которая вызывает страх. Мужчина, как понимает он, связь с которым была довольно трудной не только из-за географического расстояния. Приезжала всегда она. Этот путь она знала наизусть, днем ли, ночью, уже давно безрадостно, тоска от поездки, облегчение по возвращении, все шло из рук вон плохо, но она начинала заново, всякий раз возвращалась туда с надеждой, такой смехотворной надеждой… Она с легким смешком вздыхает, ощупывает, глядя наружу, одной рукой свой шиньон, потом меняет положение ног, одергивает юбку, цедит что-то сквозь зубы, прежде чем совершенно недвусмысленно заявить, что теперь все кончено, это было в последний раз: она забрала все свои пожитки, все, что оставляла у этого типа, пока там жила, вот чемодан, поэтому-то он такой тяжелый… Продолжение растворяется в певучем потоке на краю его замедленных и разрозненных, как при приближении сна, мыслей, отдельные всплески которых вызывают, возможно, более настойчивые интонации, или просто то или иное слово, или даже безмолвие… Isn’t it? [20] вдруг говорит она. Он вздрагивает, чешет голову: да, да… Вы тоже?.. Он что-то бормочет. Она замолкает, выпрямившись, локти на столике, ладони прижаты к щекам, повернувшись к исполосованному дождем грязному стеклу.
20
Не так ли? (англ.)
— Хельсинки… выдыхает она с ударением на первом слоге, и так произнесенное слово добавляет городу воздуха и воды.
Он забыл море, морское освещение, и как он любил шагать, шагать в одиночку по песчаному берегу, до бесконечности… в желании… Она советует ему обязательно туда съездить, и не важно, что ему скажет сын, когда он позвонит ему из Гамбурга, было бы глупо поворачивать на середине пути, тем более, добавляет она, что там он наверняка почувствует себя в своей тарелке: женщины там умеют помалкивать, мужчины не разговаривают…
Он ничего не говорит, отключается, тогда как она, похоже, продолжает не слишком вразумительно распространяться на общие темы, пока наконец, предоставленная говорить в пустоту или пресытившаяся собственными словами, не смотрит на часы, выискивая пучок света тем же жестом дальнозоркого, что и в прошлый раз: через час они будут в Оснабрюке, тогда совсем рассветет, надо бы попробовать пока хоть немного поспать…
Она приподнимает свою большущую дорожную сумку и ставит ее на сиденье перед собой. Освобожденное таким образом место рядом с ней свидетельствует от обратного о предохранительной функции этого багажа, баррикады, за которой она укрывалась и неожиданное упразднение которой его смущает. Она вытаскивает из своего пакета носовой платок, тщательно протирает колпачок термоса, завинчивает его, бросив, как ему кажется, искоса на него взгляд, затем, с шумом отпустив металлическую крышку прикрепленного под столиком мусорного ящика, втягивает голову в плечи, прикрывая рот ладонью чуть-чуть на манер проштрафившейся девочки.
Такое ощущение, что он ее знает. Он мог бы дать ей имя, имя одной из своих кузин или одной из подруг сестры, в которую был влюблен в пятнадцать или шестнадцать лет, эта девическая игра, когда она как будто бы вернулась в спальню, чтобы раздеться, оставив дверь за собой приоткрытой: ладно, а теперь я посплю… Эта манера сказать такое, подпустить в голос, в свои сначала оживленные,
И теперь, когда датчанка, сбросив тапочки, подобрала под себя ноги, укрылась курткой и прислонила меньшую сумку в качестве подушки к закраине окна, слегка перед тем потянувшись, серия движений одновременно и скромных, и резких, на которую, упорно разглядывая на фоне двери свой ботинок, он заставил себя не обращать внимания, его злоба из-за отъезда вновь поднялась во весь рост, его нетерпение, очевидно, самолет, прямой самолет в Хельсинки, бесполезно звонить Людо из Гамбурга, не так важно, в каком состоянии, она его поймет, его гнев, его ярость, все эти унижения, начиная с самого начала, эта отставка, и сцены, стоило ему начать сопротивляться, протестовать. Во всем она навязала ему свою волю, свой образ жизни, и, позволь ей природа, она бы наплодила, чтобы отгородиться от него, не только Людо, но и других сосунков, на свою сторону и против него, которому она очень быстро подобрала роль отца-тирана, рассказывая направо и налево, что именно из-за него, из-за его невозможного характера Людо поместили в пансион, что из любви к своему единственному сыну она пошла на эту безмерную жертву, а потом поддержала его в желании учиться за границей, где это стоило сумасшедших денег, но для Людо было ничего не жалко, и вполне нормально, что платит отец, в конечном счете, помимо этого он для своего сына и палец о палец не ударил… Он удивлялся, замечая время от времени по выпискам со счета, что Людо переводились крупные суммы — вдобавок к тем, что автоматически перечислялись первого числа каждого месяца для оплаты квартиры и на текущие расходы. Она утверждала, что ему нужно покупать книги, обувь, теплую куртку на зиму, но все это было заложено при отъезде в его бюджет, замечал он с отвращением к той жизни избалованного ребенка, которую она продолжала поддерживать, чтобы иметь возможность по-прежнему заправлять им и на расстоянии, негодуя на все это скрытничанье, махинации, принимаемые у него за спиной решения, на это очевидное и оскорбительное пренебрежение, ведь деньги, что ни говори, зарабатывал все-таки он, он единственный из троих корячился ради их комфорта, их удовольствий, ваших удовольствий, подчеркивал он, на что уязвленная Вера молниеносно…
Ну а теперь этот ключ. Три года отвратительной покорности, безвольного ожидания посреди сборища хлама, каковое она, со всей очевидностью, отнюдь не рассматривала как временное, три года молчания, три года с кляпом во рту, три года абсурдных попыток вынести невыносимое, эта разновидность неприятно теплого сговора, это смрадное лицемерие, он этого больше не хотел, он все из себя выблевал, он так ей и скажет еще до вечера в больничной палате, пусть даже интенсивной терапии, он воспользуется ситуацией, каковая хоть раз окажется в его пользу: Вера, слишком боясь приступа, даст ему сказать, признает свои ошибки, попросит у него прощения, даже, быть может, заверит его, с глазами, полными слез, что только этого и ждала, не могла дождаться, когда же он что-нибудь предпримет и заговорит, чтобы избавиться наконец от этого ключа, который вызывал у нее ужас, но которым она была вынуждена пользоваться, так как он не сделал никакой попытки его у нее вырвать… так что, если еще не слишком поздно… но сколько за тридцать лет таких сцен вязкого и патетичного примирения, чтобы после краткого периода передышки, иллюзорного облегчения пасть еще чуть ниже, все начнется как прежде, хуже, чем прежде, под гнетом добавившихся ран…
У него стучит сердце. Напротив, на сиденье, голая нога, по-видимому, спящей женщины выпросталась из-под темной юбки, выказав сильную лодыжку, длинные, слегка поджатые пальцы, покрытые кажущимся в полумраке черным лаком… Он мог бы нагнуться, протянуть руку, положить ее на лодыжку, тихонько погладить ее кончиками пальцев и подняться под юбку вдоль ноги, которую она в два-три приема выставит в своем деланном сне напоказ, вытянет, слегка переворачиваясь на спину, чтобы облегчить ему доступ к дряблому и шелковистому изнутри бедру, и, если прикосновение его пальцев к ее коже заставит ее содрогнуться, внезапно выпрямиться, нашарить перочинный ножик или подхватить свой зонт, при этом его понося, он мог бы заявить о своей невиновности, утверждая, что просто хотел одернуть подол ее юбки на приоткрывшуюся ногу, чтобы она не простудилась… Старые уловки отрочества эти мимолетно появлявшиеся вновь, носящие имена девушки, словно она была одной из них, их неуклюжее прельщение, вызывающие позы, смущенные мины, увертки, заговорщицкие смешки и болтовня, всегда по нескольку, тогда как он снаружи… и теперь, спустя сорок лет, то же замешательство, те же нелепые шифры…