Полночь (сборник)
Шрифт:
Выделяясь на пышном складчатом фоне белоснежной подушки в обрамлении, словно полотно картины, трубчатых хромированных стоек кровати — своего рода объяснительной подписью, чем-то вроде картушей, помещавшихся некогда художниками внизу своих творений, к сей картине можно было счесть подвешенную у подножия кровати клетчатую диаграмму, на которой, переплетаясь под именем и датой рождения, тянулось несколько разноцветных кривых, — ее лицо было уже лицом покойницы, а то и, если обратить внимание, какое оно пергаментное, хрупкое, иссохшее, просвечивающее, блестящее не столько от пота, сколько от своего рода глазури, окруженное пушистым нимбом разметавшихся чахлых волос, чьи летучие серебряные нити потускнели и поблекли, словно пакля, лицом мумии; этому впечатлению не противоречили и ее глаза, то и дело надолго застывающие с отсутствующим видом или, скорее, стекленеющие, будто их заменили теми стеклянными или эмалевыми шариками, что вкладывают в глазные орбиты чучел таксидермисты.
Поскольку за несколько дней до этого она впала в немотствование и вырваться из него ей удавалось лишь изредка, да и то чтобы вести речи, которые из-за истощения
Вот почему мы в конечном счете мало-помалу исключили ее из своих разговоров, не без, надо признать, пусть и непредумышленной, жестокости, причем наше отношение диктовалось единственно необходимостью дистанцироваться от представшего перед нашими глазами печального зрелища, что, впрочем, выдавала одновременно и бесконечная банальность речей, которыми мы обменивались, и постоянно подновляемая изобретательность, проявляемая нами, чтобы беспрестанно заводить их снова и снова, — но, поскольку тишина неминуемо препровождала нас к бедной женщине (во многом, несомненно, из-за того, что мы не могли представить себе, чтобы она установилась в присутствии этого существа, мы же знали ее такой разговорчивой, такой словоохотливой, чтобы не сказать болтливой, что слишком высокие суммы телефонных счетов, подчас переваливавшие за треть ее скромной пенсии, служили в нашей семье темой для шуток), нам надо было говорить, не столь важно о чем, годилась любая тема.
Внезапно силы покинули меня — я не мог более оставаться в палате. Под предлогом, что мне надо проветриться, я выскочил в коридор. Не успев сделать по нему и пары-другой шагов, я, чьи глаза уже давно оставались сухими, вдруг залился слезами, нахлынувшими настолько мощным, настолько обильным, настолько неотвратимым потоком, как будто их источник лежит куда глубже моей нынешней печали и я изливаю все проглоченные на протяжении последних лет слезы, словно в противоположность своему эфемерному предмету наши слезы никогда не испаряются, а откладываются в нас одни за другими, горесть за горестью, питая, как бывает с просачивающимися сквозь почву водами, в сокровенных глубинах нашей души какой-то смутный горизонт грунтовых вод, что-то вроде анти-Леты, полнимой всеми нашими печалями, всеми страданиями, всеми старыми обидами, и их волна, вздуваясь до переполнения, вздымается подчас негаданным паводком.
От судорожных сокращений диафрагмы у меня тут же перехватило дыхание, я не мог идти и, чтобы не упасть, оперся рукой о стену; потом согнулся пополам; у меня подкосились ноги, пришлось присесть на корточки.
Отец, который, предугадав мою дурноту, пошел следом за мной, легонько помог мне подняться и отвел, поддерживая, словно я вдруг превратился в едва держащегося на ногах старика, в крохотную угловую гостиную, отведенную для посетителей на время процедур с их больными.
В помещении находились фонтанчик минеральной воды, кристально прозрачный голубоватый столбик которой время от времени побулькивал, низкий стол с грудой всевозможной периодики на обширной стеклянной столешнице, диванчик с потертой обивкой из сероватого кожезаменителя и несколько разношерстных кресел. Я повалился в первое попавшееся и, упершись локтями в колени и уткнувшись лицом в ладони, по-прежнему давал волю своей скорби, бессильный, как бывает с приступом смеха или пьяным блевом, поставить плотину на пути потока всхлипываний, пока стоявший рядом отец, положив мне на плечо свою мозолистую руку, бормотал: «Ничего не поделаешь, старость не радость, что уж тут. Так было и с другой твоей бабушкой, так будет и с нами: со мной, с твоей матерью, с тобой — со всеми».
Понимая, вероятно, что подобный фатализм может служить слабым утешением, он спросил, не хочу ли я воды, на что я ответил, и мы оба улыбнулись: «Нет, папа, не стоит подпитывать источник. Подождем, пока он иссякнет».
Чтобы не настораживать, вновь оказавшись с ней, бабушку по поводу крайней тяжести ее состояния, я задержался в маленькой гостиной еще на несколько минут, достаточное время, чтобы согнать с лица губительные следы, вне всякого сомнения оставленные на нем скорбью, пусть даже, учитывая ее теперешнюю прострацию, старая женщина вряд ли что-либо заметила бы.
Я уже собрался было вновь зайти в палату, но моя рука застыла на дверной ручке: за дверью мелодично, чуть ли не напевно, говорили по-итальянски.
На какую-то долю секунды меня посетила надежда на чудесное улучшение, пока я не сообразил, что голос, чей монолог я слушаю, принадлежит, конечно же, моей матери, а я, настолько каждый, выражаясь на иностранном языке, вплоть до мельчайших модуляций травестирует собственную манеру говорить, не сумел сразу его опознать — так же трудно узнать привычный стиль пианиста в репертуаре, в котором ты его никогда не слышал.
По совпадению, и обстоятельства придавали ему особую выразительность, она в самом деле — в преддверии пенсии, по выходе на каковую собиралась чем-то «заняться» — за полгода до этого пошла изучать на вечерних курсах язык своих родителей, язык, которого никогда, разве что какими-то обрывками, не понимала и им не пользовалась по той причине, что, движимая вполне похвальной заботой, дабы все они как можно лучше прижились во французском обществе (и,
26
Городу и миру (лат.).
27
«А пошел ты в жопу», «сукин сын», «чтоб ты сдох» (ит. диал.); «сволочь почище злыдня Муссолини» (ит. диал. с фр. заимствованиями).
Я толкнул дверь палаты: сидя у изголовья в черном кожаном кресле, с карманным изданием двуязычного словаря и раскрытым кратким курсом итальянской грамматики на коленях, слегка наклонив вперед бюст, повернув на три четверти голову к окну и уставившись на белый циферблат часов, украшающих фасад колокольни церкви в Сейресте, моя мать только что сообщила умирающей, сколько сейчас времени, и теперь с почти школьным старанием, которое вкладываешь в произнесение слов не слишком знакомого языка и которое заставляло ее выделять каждый слог, описывала ей стоявшую в этот ясный летний день погоду, говоря: «Il cielo е blu, il sole brilla, tin nuvola passa, il vento si alza» [28] .
28
Голубое небо, светит солнце, проходит облако, поднимается ветер (ит).
Побуждаемый матушкой, убедившей меня, что было бы нелепо и к тому же бесполезно расточительно возвращаться на поезде в Париж, тогда как, вне всякого сомнения, вскоре придется вернуться в Овернь, чтобы присутствовать на похоронах «бабки» (так мы звали ее за глаза, да и сама она так себя называла, представляясь, например, по телефону), — «да к тому же, добавила она, мы с отцом немного тобой, любимый сыночек, попользуемся, а то так редко удается тебя повидать», — несколькими часами позднее я вновь водворился — в принадлежащем родителям в Курбурге, клермонском пригороде, коттедже — в комнату, где прошло мое детство, а заодно и юность за вычетом шести первых лет жизни, проведенных в самом Клермон-Ферране, неподалеку от площади Жод, а если точно — в начале улицы Банкаль, там на третьем, последнем, этаже снесенного с тех пор скромного жилого дома родители снимали крохотную квартирку, состоявшую из комнаты, где мы все трое спали, столовой, кухни и ванной, об этом жилище, как и о том, что я в нем пережил, у меня не сохранилось воспоминаний, если не считать единственного и очень четкого образа: моя рука подталкивает вдоль перил возвышающегося над черепичными крышами балкона миниатюрную пожарную машину, привезенную мне отцом из короткой командировки в Лондон, я все еще вижу ее малейшие детали так отчетливо, как будто она находится у меня перед глазами: как в заливавшем ее тогда сумеречном свете поблескивают мельчайшие детали, от посеребренных ступенек раздвижной лестницы до отбрасывающего сапфировые блики полушария проблескового маячка, от кулачкового вала хромированного мотора, открывавшегося за двумя металлическими створками, до утопленной в правом борту вогнутой белой кнопки, при нажатии на нее из брандспойта, прилаженного к длинному шлангу из черной резины, намотанному на привешенную сзади скрипучую катушку, которую можно было крутить за крохотную боковую рукоятку, рывками фонтанировала вода, — этот образ увенчан моим рассудком в качестве первого в жизни воспоминания.