Полное собрание сочинений в 10 томах. Том 8. Письма
Шрифт:
По поводу Вашего суждения, что Кардуччи исключительно романтик и потому я должна была переводить стихотворение на 18-й стр. не так, а иначе, — скажу: «несогласна». У него есть даже стихотворение вроде филиппики против романтиков. Правда, душа Кардуччи, как душа всякого большого поэта, многогранна, и про него можно сказать: «несмотря на его выпады против романтиков, он и романтик тоже», но присвоить ему исключительно мундир романтика — нельзя, и вообще никакие мундиры не подходят к его своеобразной фигуре.
Душу Кардуччи, в ее многообразных фазах, изучила, думается мне, достаточно и поняла ее настолько, насколько мне судьбой отпущена способность то или иное понимать.
По поводу моего перевода Сема Бенелли, если позволите, скажу в другой раз, а пока прошу Вас принять уверение в моем совершенном почтении к Вам.
И. Гриневская.
P. S.
Прошу извинить меня за слишком длинное письмо, в котором и для Вас ведь всё, конечно, известно.
52. От Ф. Сологуба
Петроград. 23 июня 1919 г.
В<асильевский> о<стров>, 10 линия, 5, кв. 1.
Многоуважаемый Николай Степанович,
Вы обратили мое внимание на неверное по отношению к Вам утверждение в моей статье, напечатанной в Вестнике Союза писателей, будто Вы сами себя избрали в члены редакционной коллегии. Действительно, припоминаю, что в том заседании СДХЛ, о котором идет речь, я застал на председательском месте г-на Муйжеля, из чего видно, что Вы или вовсе не были на этом заседании, или пришли позже меня, стало быть, в этих выборах не участвовали. Сожалею, что мною допущена эта ошибка по отношению к Вам.
Эта оговорка личного свойства не изменяет моего мнения о выборах, которые я считаю неправильными и по форме, и по существу. Принимаясь за издательство русских писателей в такое совершенно исключительное время, СДХЛ брал на себя весьма большую ответственность. Все относящиеся к этому делу вопросы, в том числе и вопрос о составе редакции, следовало решать гораздо осмотрительнее, не лишая и меня возможности высказать свое мнение и подать мой голос.
Повторяю еще и то, что для меня непонятно, почему Ваша подпись была под одним или несколькими документами, исходившими от совета СДХЛ, в котором я не могу не видеть тенденцию к устранению меня и Анас<тасии> Н<иколаевны> Чеботаревской от участия в делах того самого союза, в учреждении которого мы с нею принимали наиболее деятельное участие. Думаю, что эта странная тенденция не принесла никакой пользы союзу как учреждению общественному.
С истинным уважением Федор Сологуб.
53. От Г. Сыромятникова
6 окт<ября> (23 сент<ября>) 1919 г.
Хутор Ореховно, ст. Окуловка Никол<аевской> ж. д.
Многоуважаемый Николай Степанович,
недавно, читая дочери моей «Северное Сияние», я наткнулся на Ваше стихотворение «Экваториальный лес», и, хотя не очень восхитился им, мне захотелось написать Вам, так как Ваша энергия меня очень интересует. А Ваши ошибки совсем не радуют, как это принято в литературном мире. Как могли черные люди унести кумпасы (ничего не компасы) французских путешественников, не случайных пешеходов, а «членов большой экспедиции к Верхнему Конго»? Компас каждый несет в кармане, и кроме того маленький — на часовой цепочке, и потеря компаса не так ужасна, ибо по коре деревьев можно определить, где север. Черные люди унесли, вероятно, хронометры, как у меня в Корее, на Картеровском круге, на пружинах, чтоб они не бились. Но кража хронометров, очень печальная для научной работы, на судьбу экспедиции повлиять не может, ибо у каждого путешественника есть часы, которые он никогда не переводит. Все это, разумеется, мелочи, но Вы видите, что я внимательно читаю Ваши стихи с тех пор, как в Аполлоне (кажется) прочитал Ваше описание средневекового капитана с брабантскими кружевами на манжетах.
Вот о чем хотел я написать Вам. Я теперь вероятно долго не приеду в Петроград, а мне бы хотелось прочитать Ваши последние стихи, скажем, года за три. Не могли бы Вы прислать мне их сюда? Разумеется все расходы Вы позволите принять на мой счет, но теперь из книжного магазина выписать ничего нельзя, а мои знакомые в Петрограде так заняты поиском за хлебом, что едва ли в состоянии подыскать нужные мне книжки.
Итак, если у Вас будет время и желание. Пришлите мне несколько Ваших книжек на прочтение, если нет, я на Вас не обижусь. D’ici la[16] передайте мое почтение Анне Николаевне и примите уверения в совершенном моем почтении и преданности.
Г. Сыромятников.
54. От Г. В. Адамовича
<Новоржев. 1919–1920 гг.>
Дорогой Николай Степанович!
У меня нет никакого дела к Вам, но хочется поговорить с Вами. Вы в одном очень правы, когда восстаете против провинциальных уединений, — здесь можно говорить обо всем, но о стихах нигде и ни с кем. В Петербурге — не намечая, при встречах, мимоходом, каждый день все говорят. Я вообще здесь, в своих одиноких «рассуждениях о русской поэзии» часто думаю о Вас. Это совсем не признание и для меня совсем не неожиданно, — у меня только привычка вести с Вами полуоппозиционные разговоры, а в сущности я Вами, Вами только и стойкостью <Вашей> среди напора всякой «дряни», — давно и с завистью восхищаюсь. Вы настоящий «бедный рыцарь», и Вас нельзя не любить, если любишь поэзию. Меня чуть отпугивает только Ваше желание всех подравнять и всех сгладить, Ваш поэтический социализм к младшим современникам, — но даже и тут я головой понимаю, что так и надо; и что нечего носиться с «индивидуальностью», и никому, в сущности, она не нужна. Хорошая общая школа и общий для всех «большой стиль» много нужнее. Писать трудно, и всего не напишешь. Положим, говорить иногда еще трудней. Вы, наверное, усмехнетесь и подумаете, что это «от Розанова». Но правда, это так.
Знаете, я здесь первый раз хорошо и всего прочел Пушкина, поблизости к его Михайловскому и его могиле. Это хорошая школа, — для «вкуса» совершенно непогрешимая. Все-таки не Онегин и не Борис, и ничто другое из больших вещей не есть лучшее из Пушкина. Онегин писан прямо трухлявыми стихами и очарователен только в частностях и подробностях. Не знаю, кто это создал мнение, что это «венец» Пушкина. Я хожу и повторяю «Безумных лет угасшее веселье...». Тут, вероятно, дело в законах теории поэзии или творчества, отчего 12 строчек лучше всего Онегина — но «Безумных лет...» нельзя забыть, и смешно после таких стихов читать монологи Алеко. Вероятно, нельзя в таком напряжении выдержать поэму. Если бы мы были настоящими людьми, то надо бы праздновать, как день Парижской Коммуны, день, когда в Болдине написаны эти стихи, и распускать <на выходной> всякие школы и т. д. Простите, если я пишу какой-то реферат о Пушкине, это тоже желание «поговорить» и грусть об ответе, невозможном за 400 верст.
Пушкин написал: «Что за чудо Дон-Гуан!» А Дон-Гуан — совсем как Онегин, едва ли лучше, вернее хуже. У меня, вероятно, неверное отношение к поэзии, но я Ч<айльд>-Гарольда могу повторять, ходя от стены к стене, а Дон-Гуана почти не помню. Переводить его — очень приятно, но как болтовню. Главное — мы стали более всего требовательны, придирчивы и чутки ко всякому стиху и иронии, а Дон-Гуан — это совсем не Гоголь, а здоровый «детина», какой-то обаятельный, но грубоватый.
Пушкин в Михайловском в деревенской церкви служил панихиду о Байроне, «о рабе Божием Георгии». Это очень хорошо. Байрон все-таки <одно слово неразборчиво — Ред.> всякого, но был мучеником, и за все Пушкин помолился.
Мне все стыдно писать Вам в повествовательном тоне. Это правда, только разговор невозможен. Очень мне хотелось бы знать всякие петербургские дела. Мне здесь все это стало очень дорого. Вы, кажется, никому не пишете и нельзя. Очень мне жаль, если так. Было бы мне очень большой радостью получить от Вас письмо и о стихах, и о делах. Я опять буду повторяться, но Вам я больше, чем кому бы то ни было, верю. Вы мне всегда будто внушаете, что я пишу плохие стихи, и если <я> иногда стараюсь писать хорошие, то в этом есть доля желания переубедить Вас.