Шрифт:
Annotation
Повести и рассказы, вошедшие в сборник, читаются как единое повествование о житье-бытье компании молодых людей, у которых свои правила, свой язык, своя система ценностей и свой набор житейских мудростей, зачастую парадоксальных. Например: жизнь слишком важна сама по себе, чтобы относиться к ней серьезно, а потому потерявший всегда в выигрыше — даже если все не ладится, даже если мучают неустроенность, безбытность, непонимание близких.
Так они и живут, — то ли вечный карнавал, то ли неостановимая карусель бытия. Все смешалось, и не поймешь, где грань между фарсом и подлинной драмой, победой и поражением, кто на обочине, а кто на коне…
Дарья Симонова
Половецкие пляски
Шанкр
Глава 1
Глава 2
Глава 3
Глава 4
Глава 5
Глава 6
Глава 7
Глава 8
Глава 9
Глава 10
Глава 11
Глава 12
Глава 13
Глава 14
Глава 15
Глава 16
Глава 17
Глава 18
Эпилог
Легкие крылышки
Сорванная слива
1
2
3
4
5
6
7
8
Первый
Вереск
К теме маленького человека
Сердце колибри
1
2
3
Курбан
Сладкий запах вторых рук
Призрак декорации
Summary
Без Россини
Превосходство
Рокировка
Случайное сердце
Настройщик
Следующая
Дарья Симонова
Половецкие пляски
Спасибо,
Половецкие пляски
Есть мужчины и есть женщины, и то, что между ними происходит, — бесконечный повод для подражания. Цветы в этой вазе варварски пластмассовые, словно забальзамированные на века, одного цвета с рюмками — карамельного, здесь неспокойно и муторно, но Зоя нарочито беспечна и пускается в рассуждения насчет ресторанного сервиса: вот бы в сиденья были встроены маленькие горшочки, и тогда не нужно было бы бегать по пустякам через этот зал (между прочим — страшный зал, где все чужие и опытные, и смотрят на вас с равнодушием превосходства). Рыбкин отвечает двумя аккуратными полукружьями сухой улыбки, и он явно не знает, что сказать. Мы не предусмотрели, что попадем сюда, оделись, как за картошкой, и теперь хорохоримся, смотрим орлами, хотя мне, например, и вовсе здесь делать нечего. Дурацкая привычка Зои Половецкой — просить вклиниться в ее тет-а-тет, побыть в глупой роли Лепорелло, чтобы ей было на чьем фоне смотреться. Она не по злому умыслу, но мне потом все равно гадковато, однако я по слабости своей соглашаюсь. «С тобой у меня все получится!» Пора бы на это отвечать хорошим подзатыльником, но ведь, в конце концов, должно же у Зои Михайловны Половецкой когда-нибудь получиться! В сорок семь-то лет… Впрочем, у нее и получается, но моя ли в том заслуга? Я слишком легко и быстро поддаюсь, как известно, от дешевого толку мало. Иногда чувствую себя надежным презервативом, который использовали, постирали, снова использовали etc. — а он по-прежнему не рвется и не трет. Почетная миссия уникальности!
Последнюю любовь человек ждет всю жизнь. А что ему еще, спрашивается, делать, раз уж она все равно наступит и все фишки смешает, и в зоопарке разродится жирафиха, биржа обанкротится, метеорит прямехонько угодит в местную песочницу. Однако не все так феерически. Зоя растрепана, порой попахивает прокисшим борщом, от любви она забросила ежевечерний душ, стирку и отскребание грязи времен от паркета, который своими пустотами напоминает настольную игру в «пятнашку». Ровесницы Половецкой судят о ней по одежке. Мне обидно за нее: лучше бы пожалели, ведь детские болезни подчас смертельны для взрослых. Проиграть в восемнадцать лет еще можно, часто оно и к лучшему, а после сорока уже никак. Тут начинается безжалостный спорт, гарцевание по краешку, оскорбленное тщеславие, кофейная гуща. Хорошо еще, что в ход не идут белое вино и пиво, с этого у Зои «лобовое стекло» потеет, дуреет она со всего белого и пенистого, прости господи, и опять-таки почки работают, как ударники пятилетки, посему Зоя склонна справлять нужду в стратегически важных кустах у местного отделения, рассадника людей в мышиных формах. Они стыдят Зою, а ей не стыдно и весело, и она на грубость нарывается, а потом грубит сама. Однажды это отразилось на лице. Но что характерно — синяки портят не всякую женщину, иные и с «бланшем» не теряют аристократичности анфаса. Но Половецкую моментом превращают в забулдыгу. Она явилась как-то ко мне такая — с лицом, будто взятым напрокат из прошлой кармы. «Бо-о-же мой, Зойка, ты теперь даже на вокзале не проканаешь», — решила воспитательно воздействовать на подругу маленькая Марина. «А зачем мне в девочки, я — «мадам»!» — прохрипела с хохотком Зоя Михална. И рассказала слезную сказку о неудачном падении, виной которому итальянские каблуки и соседка-злыдня, не вовремя выскочившая из квартиры напротив, съешь ее раки. Мы воодушевленно сочувствовали, понимая, что история могла быть выдумана куда масштабнее и то, чего мы удостоились, — лишь проба новичка в сравнении с батальными полотнами Жерико. Приврать — дело святое, хотя нам бы могла не заливать.
Рыбкин тоже полюбил, но уже осторожнее. Зоя иронизировала над тем, как он несмело пытался наводить о ней справки. Она говорила, мол, умный мальчик, знать, чего можно ожидать от «близлежащего», никогда не помешает. Он, конечно, слышал о ней и раньше, общие знакомые, общие сплетни — и все Зойке на руку. Ее рекомендовали как хорошего врача, как виртуозную помощницу босса в каком-то швейном кооперативе и даже как расторопную официантку — любимицу крепколобых завсегдатаев маленького бара. Оттуда, правда, ее вытурили за дебош, но никто не рискнул бы трактовать это таким образом. Вдохновенно ностальгируя, она на лету выдумывала августейших персонажей, прикладывавшихся к ее застиранной ручке, никто и не спорил — все мы любим сказки. Недругов у Зои Михайловны, похоже, не было, кто не любил ее, тот жалел или брезговал, или предпочитал не поминать вовсе, как черта к ночи. Так что ни одна крамольная правда не дошла до Рыбкиных ушей. И слава богу, у мужика и так глаза на лоб лезли. Все-таки — последняя любовь. Есть обморочная лихорадка нашедшего клад или счастливого отца, получившего наконец наследника после семи девиц, — да любого, кто измученным сердцем вдруг ловит первые флюиды вожделенной удачи. Чтобы ненароком не допустить гибели от счастья (как, впрочем, и от горя), природа одарила человечество мощным защитным механизмом — моментальной привычкой. К любому удару или ликованию человек через полчасика приспосабливается, строит нехитрую философию о том, что все так и должно быть, и адреналин потихоньку идет на убыль. Кто-то отряхивается быстрее, кто-то медленнее, однако без перекосов пошаливающих нервишек не обойтись, и Зоя с Рыбкиным были печальными тому примерами, только ее маятник раскачивался с бешеной амплитудой и не мог успокоиться, а его не двигался вовсе, как казалось со стороны. Рыбкин вообще напоминал пожилого Буратино, и он никогда в жизни не состоял в законном браке. Зоя ликовала: она считала его лучшим из того, что могла предложить ей жизнь. И из того, что предсказывал ей ее товарищ-привидение, ангелок небесный.
Ангел, или Ангел-хранитель, или Провозвестник, или Посланник… (еще целый ряд образов, используемых экзальтированным «половецким» словоизвержением), и даже Савушка, ибо напоминал усопшего Зоиного друга Савву, — он всегда являлся ночью. То же, что он «захаживал» и средь бела дня, Зоя старалась скрыть — она понимала, что и в идиотизме надо знать меру… В это были посвящены только самые близкие. Он приходил невидимым, извещая о себе вспышками легкого ветерка, и концентрировался нежно-голубым пятном в восточном углу, где обычно ссыхалось неубранное кошачье дерьмо. Он не позволял себе сказать ни слова, только заставлял Зою дивиться метаморфозам, преображавшим портрет матери, словно баловство причудливой лупы. Матушка при жизни нрав имела тяжелый и неулыбчивый, на фото лицо ее скрадывали мрачные надбровные дуги, а тут вдруг на потрескавшейся коже портрета под небесной дымкой материнские черты расправлялись в смущенном умилении. Но это сущий пустяк по сравнению с тем, что происходило дальше и что знала Зоя, — с главным откровением своей хаотичной безбрежной жизни. Конечно, быть может, молчаливый ангел имел в виду вовсе не последнюю любовь, дар божий, а кое-что попроще или совсем ничего, просто пришел поглазеть на неприкрытое земное безобразие, но Половецкая была вольна толковать как заблагорассудится. Она, по наущению опытной подруги, тут же уселась в самую что ни на есть позу познания — ноги в «лотосе», ладони открыты неизвестности. Тут же — будто бы — смекалистый Савушка намекнул, что избранник будет при деньгах, надоумив Зою взглянуть под левую пятку. Там валялась бубновая карта, а уж эта масть не подводит. На следующее утро о знамении
А все потому, что смотрела в юности много правильных фильмов и плакала над «Человеком-амфибией». Чем же еще могли баловать по субботам в деревенском кинотеатре… Чтобы потом, как подобает впечатлительному подростку, брести задумчиво и печально навстречу заходящему солнцу накануне экзаменов — и так, будто жизнь прожил. Ибо любому ребенку дано так близко подойти к скорлупке с тайнами бытия, что дальше жить уже и необязательно. Но очень хочется, конечно, особенно девочке из провинции, не слишком удаленной от столицы. Рукой подать — и ты уже в мире бешеном и незнакомом, зубастом, нервном и иногда обидном, но единственном имеющем смысл. Она рассказывала, что по малолетству ее завораживали гостиницы, даже самые замызганные, типа «Дома колхозника». В них было что-то запретное и порочное, например, то, что мать не сопела с упорством за готовкой титанического обеда, а буржуазно и чинно спускались всем кагалом в буфет и покупали дорогие и неэкономные салаты, и заливное, и бутерброды с икоркой. А когда военный папа получил новое назначение-повышение в этот изобильный рай, сердце Зои чуть не выпрыгнуло от усилия поверить в свалившееся счастье… Маленькая Зоя не грешила взрослым снобизмом, в память о ней взрослая Зоя о детстве небылиц не изобретала. Да и что толку врать об этом; это сейчас она, в старой комбинашке, отдающей алкоголическим целомудрием, предается воспоминаниям, радуясь огрызку сигареты, завалявшемуся в Муськиной миске, — а в распухшем, как беременная кошка, фотоальбоме Зоя представала совсем другой. Для кого-то фотокарточки — бессмысленные свидетели того, что давно и неправда, а для кого-то — мистика упругой бумажки с собственным лицом тридцатилетней давности. Недаром древние обычаи противились вспышке магния, как считыванию сокровенной души… Аккуратный тюрбан из волнистых волос, чуть раскосый взгляд, честный, непоколебимый и героический, как у ткачихи с доски почета где-нибудь в лесистой Тьмутаракани; плотные гольфы, наклон головы с укоризненным кокетством, пуританский воротничок, — все это принадлежало шестнадцатилетней Зое. Хотя такое представить трудно и быть такого не могло, но было, и сей парадокс так роднит «было» с «не было». Хотя нельзя сказать, что Зоя-большая — полный перевертыш маленькой, черная дыра, сквозь которую не разглядеть пятерочного табеля. Изломы и штормы человеческого пути — всего лишь следствие слишком чинных и усердных первых аккордов увертюры, как прилежная каллиграфия в начале письма часто оборачивается «торопливой пачкотней» в конце. Хотя и это не совсем точно сказано, ведь у Половецкой всегда было припасено пресловутое «когда-то», а оно вовсе не про начало большого пути, а о том спасительно неизвестном кусище Зойкиной жизни до нашего с ней знакомства или — соответственно — до чьего угодно с ней знакомства. Тот «золотой век» покрыт мраком, и там Зоя непременно была на коне. А кто не верит — пусть грызет сухарики и пьет кофе натощак в одиночку, а не в нашей смачной компании!
…например, не верит в Сказку о семи мужьях, вокруг которой, собственно, и вертятся дни и ночи новой Шахерезады. Мужья были и прошли, а Зоя осталась, чтобы вспоминать о них, пряча дырку на кеде в том дурацком ресторанчике, куда нас недоверчиво привел Рыбкин. Хотя зримого эффекта Зоя не добилась, рассказывая о затее с панорамной фотографией: все бывшие супруги в ряд — и Зоя Половецкая в белом, как говорится, костюме, то бишь в газовом платьице, и на невообразимых платформах. Если Рыбкин и скрежетал зубами от ревности, то бесшумно, а с виду по-отечески ухмыльнулся, добродушно так, мол, вот едрить твою в корень, балаболка старая… Половецкая решила внести филосовско-романтическую нотку и пояснила, что фотографии той нет в природе вовсе не по легкомыслию ее или недосмотру, а потому что не хватало, так сказать, «первенца», зачинщика в этой славной когорте, царство ему небесное. Первого мужа, великого человека, то ли хирурга, то ли валютчика, то ли просто мастера на все руки, у Зои вечно все смещалось. В ее альбоме ему было посвящено целые две странички: бледные, словно застиранные хлоркой, глаза, узкие искривленные губы и тесно застегнутый воротничок. Все это, неприветливое и жесткое, делало мужа номер один похожим на диктатора в подполье. В подполье, ибо для пришедшего к власти ему не хватало триумфального лоска. Так что, судя по фото, тип пренеприятный. Любил Зою всю жизнь, правда, маленькая Марина поправляет: «… любил всю жизнь Зою и девочек». В смысле — совсем не взрослых девочек. Оно и верно, диктатору — диктаторские извращения. Остальные Зоины пассии по рангу и значению тасовались ею по настроению, она сама в них путалась, свойства одного впоследствии могли быть легко приписаны другому, и уж где тут разобраться. Иногда она квалифицировала их по свекровям. «Когда мы жили с Сережей, — грезила Половецкая, — я безропотно сносила все. Я говорила: Бог и так дал мне редкую свекровь, чего мне желать еще…» А в сущности, настоящий, в смысле «испачканного паспорта», муж у Зои Михайловны был только один. Только волоокий долговязый математик по прозвищу Бирюк.
Судя по мягкому растерянному лицу, когда-то Бирюк был милым сговорчивым дядькой и, быть может, остался таковым и по сей день, но для Зои надевал воспитательную суровую маску. Еще бы, ему пришлось попотеть те злосчастные годы между разводом с Зоей и сиятельным моментом явления Рыбкина в ее жизни. Ему пришлось прослыть скрягой и крохобором, сухарем и ханжой, и однажды он даже вломил Михалне в затуманенный глаз, что, однако, не уронило его ни в чьих глазах, и даже в Зоиных. Ведь Бирюк безропотно взваливал на себя бремя бушующей Половецкой, если, не дай бог, она спьяну не нашла ни признания, ни слушателей. А кто еще отрезвит мятежную душу, как не муж, пусть даже бывший. «Хорошая девочка — вторая жена», как объясняла Зоя, свалила от Бирюка из-за нее, из-за Зоиного имени во сне, которое якобы повторял Бирюк («…наверное, в кошмаре», — уточняла маленькая Марина), и из-за прочей чепухи, служащей утешением рафинированным «разведенкам» с распаленным женскими журнальчиками самолюбием. Короче говоря, многочасовые телефонные марафоны, во время которых Зоя бесперебойно умоляла о встрече, делали свое дело. Бирюк соглашался, ибо в противном случае Зоя приходила к нему домой. На следующий день Бирюк помогал бывшей супружнице наиболее безболезненно нащупать реальность. Зоя плакала и пила пиво, остатки макияжа текли за воротничок. Отчасти Зоя встречалась с этим нервным человеком, потому что он однажды перестал давать ей деньги. Она всякий раз ждала, что он все-таки одумается. «Как же так, у нас ведь сын, ты забыл?» — непритворно удивлялась Зоя, хотя положенное сыну давно уже было прожито, имелись в виду «премиальные». Денька через два она, уже выглядев отлично, только чуть перебарщивая с тональным кремом цвета индейца, снова звала Бирюка. Но он опять не давал денег. Зоя уходила в глубокое осмысление жизни. По ее просьбе мы все уже тревожили Бирюка звонками, терроризировали абсолютно чужого нам человека, но он и с этим свыкся. Мы тоже кричали ему: «А сын!» Даже Аркадий, наш ехидный рупор, который за глаза зовет Зою «троянской лошадью» (в том смысле, что водки в нее влезает много), в широком состоянии любви к миру оскорбленно фыркал в трубку Бирюку: «Как! Вы считаете Зою пьянчужкой?! Вы прожили с ней десять лет и ничего не поняли?!» Но Бирюка жалобным пафосом не проймешь, тем более после Зоиных атак. «Да, считаю, — спокойно отвечал Бирюк. — И денег ей в руки не дам. Чтоб ее друзья, паскуды, на них ее же еще и спаивали…» На сем Аркадий захлебывался изумленным воплем, полностью противоречащим предшествующей тираде: «Споить Зою?! Да разве это возможно… Да она сама споит кого хочешь! Она у нас по этому профилю — в желтой майке лидера…»