Половинный код. Тот, кто убьет
Шрифт:
— Почему ты не снимаешь перчатки?
— А ты почему не снимаешь очки?
Он смеется. Потом берет один из моих кусочков масла и кладет его себе на хлеб. Покончив с едой, он говорит:
— Я — Габриэль. — Прононс у него странный.
— Габриэль?
Он снова смеется.
— Да, Габриэль.
Я кладу кусочек масла на хлеб и пробую. Вкусное, сливочное.
— Откуда ты знаешь, как меня зовут?
Он улыбается.
— Все знают, как тебя зовут.
— Нет, не все.
Он делает глоток кофе, крутит чашку в руках и отхлебывает
— Ладно. Ты прав, не все, конечно. Только все Черные Ведьмы в Европе, некоторые в Штатах и большинство Белых Ведьм в Европе… большинство Белых Ведьм везде. Но из фейнов почти никто не знает, почти никто. — Он пожимает плечами. — Так что ты прав… не все.
Я смотрю на этого знаменитого типа, а тот смотрит на меня из отражения в зеркальных очках, и вид у него совсем не хмурый, а довольно несчастный. Я перевожу взгляд в окно, на озеро и дальние, покрытые лесом горы.
— Что, плохо быть Натаном?
Все Белые Ведьмы, которых я когда-либо встречал, сразу узнавали, кто я такой. Им довольно было одного взгляда… как будто у меня на лбу большой знак. Похоже, что и с Черными будет то же самое.
Я поворачиваюсь к нему.
— Я бы предпочел анонимность.
— И не жди. — Рукой он отбрасывает с лица волосы, зато, по крайней мере, перестает улыбаться. — Только не с твоим отцом.
И его отцом, и отцом его отца, и так далее, и так далее…
— А кто твой отец? — спрашиваю я. — Я о нем слышал?
— Нет, точно не слышал. А моя мать… и снова нет. Черный Колдун и Черная Ведьма, оба вполне приличные, но ничем не знаменитые. Когда я говорю «приличные», я имею в виду… респектабельные… для Черных. Мой отец живет сейчас в Америке. Ему пришлось уехать после того, как он убил бабушку — мать моей матери. — Он пожимает плечами. — Должен сказать, что это была самозащита: бабушка напала на отца. Это сложно… Она винила его в смерти моей матери. — Он опять крутит в руках пустую кофейную чашку. — Короче, они не знамениты.
— Зато они агрессивны.
— Что касается агрессивности, то слава моих родичей плетется далеко позади известности твоих.
ГАБРИЭЛЬ
Я не должен покидать квартиру, мне разрешается только выходить на террасу, чтобы поспать. Сплю я нормально, кошмары снятся обычные.
Иногда днем я сплю в квартире, на диване. Большую часть времени я один, и это в каком-то смысле хуже клетки. Там можно было хотя бы бегать. Здесь я только и делаю, что лежу.
Каждый день я задаю вопрос:
— Когда я увижу Меркури?
И каждый день Габриэль отвечает:
— Может быть, завтра.
Я говорил ему, что мне надо получить три подарка и что до моего дня рождения осталось меньше месяца. А он продолжает расспрашивать меня совсем о другом, главным образом обо мне самом: где я жил в последние годы, были ли у меня контакты с Советом, с Охотниками. Я ничего ему не говорю, его это не касается.
Габриэля я вижу по утрам. Он приносит то, что купил, мы вместе завтракаем, потом моем посуду.
— Сегодня я помою. Тебе нельзя мочить перчатки. — При этом вид у него всегда бывает озабоченный. А когда я показываю ему палец, он смеется.
Я не снимаю перчатки и шарф. В них я сплю… в них я живу Увидь Габриэль мои татуировки или шрамы на спине, он стал бы задавать вопросы, а мне это ни к чему.
Помыв посуду, он обычно еще некоторое время шатается по квартире, а потом уходит, и я вижу его опять только утром. По-моему, с тех пор как я здесь, он ни разу не спал у себя, хотя я в этом не уверен. По крайней мере, кровать он не заправляет и днем часто лежит на ней и читает.
В первый же день, когда мы моем посуду после завтрака, он начинает приставать ко мне с расспросами, но я сосредоточенно и молча вытираю чашки и тарелки. Когда до него, наконец, доходит, что историю своей жизни я ему излагать не собираюсь, он переключается на другие темы: прежде всего книги. Он сейчас читает классную книгу, Керуака, или как там его еще.
— А у тебя есть любимая книга?
Я старательно вытираю тарелку, тру ее, все кругом, кругом и на него не обращаю внимания. Тогда Габриэль начинает перечислять свои любимые книги. Он называет несколько французских книг, о которых я никогда не слышал, потом несколько английских книг, о которых я никогда не слышал — хотя нет, про «Грозовой перевал» я слышал, — потом переходит к американским авторам. Не знаю, выпендривается он или всегда такой.
Когда он, наконец, затыкается, я ставлю очень сухую тарелку на стопку других таких же сухих тарелок и говорю:
— Я не прочел ни одной книги за всю жизнь.
Его левая рука погружена в мыльную воду по самое запястье. Она перестает мыть.
— Но одна любимая книга у меня все же есть. Солженицын. «Один день из жизни Ивана Денисовича». Читал?
Он качает головой.
Я пожимаю плечами.
— Как она может быть твоей любимой… если ты ее не читал?
И мне хочется долго орать ему прямо в лицо: «Да потому что женщина, которая держала меня на цепи в своей клетке, была помешана на русской литературе. Теперь ты понял, культурный швейцарский идиот?» Мне хочется вопить и визжать. В следующую секунду тарелки с грохотом летят на пол, а я и понять не успел, когда это я так рассердился. Я тяжело дышу, а Габриэль смотрит на меня, и пена хлопьями падает с его пальцев.
На следующий день, когда мы завтракаем — на новых тарелках, — Габриэль не болтает: он читает Солженицына.
Я ем хлеб, пью кофе, гляжу в окно.
Говорю ему:
— Черные очки читать не мешают?
Он показывает мне палец.
Потом, когда мы начинаем мыть посуду и ему приходится отложить книгу, он опять принимается говорить, теперь о художниках. Он все талдычит и талдычит то про Моне, то про Мане и еще что-то в таком духе. Неужели все Черные Ведьмы такие, а?