Полтава
Шрифт:
Поднявшись на ноги, Петрусь повернул не на кладбище, а побежал к браме — не заперто! Прошмыгнул внутрь мимо старого удивлённого сторожа с длинным ключом в руках — уже собирался запирать церковь.
— Петро! — обуяла старика радость. — Так ты уже на ногах? Вот так казак! Хвалю!
За брамой вмиг отрезало толстыми стенами все окружающие звуки. Угасла радость тёплого дня. Темень, краски на стенах, что уже начали проступать в горящем свете, влитом сквозь небольшие зарешеченные окошки... Петрусю, однако, хотелось соединить виденное снаружи с красотою внутреннего убранства церкви.
— Стоят твои краски в горшочках, как оставил ты их! А хату маляра Опанаса занимает теперь рабочий люд. Так велит управитель Гузь. Он и над церковью теперь голова. А ты хоть до гетмана достучался, га?
— Нет, дедуню.
— Э, не достучался! То уж такое дело...
— Ничего, добьюсь своего.
В церкви ещё много деревянных лесов. Минуя неприметную дверь, Петрусь невольно нащупал на своём поясе ключ — никто не снял его и во время болезни, — хотел посмотреть на парсуну гетмана, но опомнился.
— Несите краски, дедуню! — крикнул.
Крикнул, а сердце ёкнуло: как можно... Краски...
Разве что попробовать?
На лесах, под самым потолком, в огромном пятне солнечного света, удалось пробыть довольно долго. Первые мазки получились короткими, они не сливались, но кисть и не старалась добиться этого, вопреки наставлениям зографа Опанаса. Нет, парубок малевал иначе. Так, как научился в воображении за последние месяцы. От первого мазка уже что-то задрожало внутри.
Новое малевание утешало и удивляло. Стоит отклонить голову — положенные полоски сливаются в сплошное плетение, очень красивое, без чётких линий. Всё колеблется, меняется, как и живая жизнь. И вот уже из струящихся красок проступают под святыми одеждами до того знакомые тёплые глаза — не то глаза матери, не то Гали, — что рука с кистью останавливается.
Старик снизу прокричал:
— Го-го-го! Живые люди... Обожди-ка... Пришли к тебе...
Двое мальчишек в одинаковых полотняных рубашечках с реденькой вышивкой были подпоясаны красными поясками. Оба казались такими красивыми на тёмном фоне, что захотелось их намалевать. Но они, отдышавшись, в крик:
— Петрусь! А Галю украли! Петрусь!
Вскоре парубок, уже верхом на коне, торчал на дороге за Чернодубом и не знал, куда направиться: то ли домой, то ли на хутор, или в поле, искать возле отар деда Свирида, или в Гадяч, просить помощи у старого Яценка. То, что получилось, показалось невероятным даже после приключений за Днепром. Управитель Гузь сказал с высокого крыльца, положив руку на изогнутую саблю:
— Девка будет работать во дворе. Есть гетманский универсал. А что мирно разговариваю с тобою — так это из уважения к твоему покойному отцу, земля ему пухом. И для тебя полно работы. Иди и подумай.
Сердюки да надворные казаки — те же самые, наверно, которые схватили Галю в овраге, куда она направилась набрать воды, только на миг оторвавшись от Журбихи, — вытолкали гостя из чисто подметённого двора, заставленного возами, возвратили недавно отобранного коня:
— Езжай... Смотри, ты такой худой — ветер свалит... Ха-ха-ха!
Ну,
Конь уже двинулся к гадячскому битому шляху, но в Чернодубе ударили в било. Петрусь оглянулся. С полей бегут к хатам люди, сверкают косы да серпы, мелькают дубины. Над панским поместьем поднимается чёрный дым...
В панском подворье как раз сцепились двое всадников: широкоплечий сердюк и незнакомый рыжий человек, подстриженный под макитру, будто где-то уже виденный, как и этот сердюк. Сердюк, конечно, из тех, кто недавно смеялся и поддакивал Гузго.
— Вот тебе, подлиза! — кричал рыжий, до ушей раскрывая свой рот.
— А это тебе, голодранец! — хрипел сердюк, брызгая слюною.
На выручку рыжему бросился огромный всадник в красном жупане. После удачного сабельного удара сердюк мешком свалился на песок. Освобождённый конь его вздыбился на задние ноги, будто ослеплённый, — отбросил сумасшедшим движением в сторону Петрусева коня.
— Оце! Держите коня!
Огромного всадника узнает каждый: батько Голый! Журбиха говорила, что недалеко от Чернодуба замечены гультяи. Правда. Рыжий — это же гультяй Кирило...
— Эх, вражий сын!
От батька Голого Петруся отделила кучка всадников, но через несколько мгновений он всё-таки приблизился к знакомому крыльцу — там снова стоял управитель, только уже покорный гультяям. Кирило, батьков побратим, содрал с управителя смушковую шапку, смял её в ладонях и со свистом швырнул в толпу.
— Поклонись громаде!
— Обижал людей? — снова обратил на себя всеобщее внимание батько Голый.
— Зверь! — завизжал из толпы Панько Цыбуля. Он дрожал, приближаясь с вилами к своему давнему врагу, а тот закрыл руками бледное лицо, прячась за Кирилову спину. — За все обиды его стоит убить! На кол! День и ночь заставлял работать на Гусака!
— На кол! — ярился народ.
— На кол! На кол!
Цыбуля убил бы управителя, да ему дорогу преградил батько Голый.
— Обожди! И так Мазепа пишет о нас царю, будто беззаконие чиним! А мы людей защищаем. Оце... Знаю этого управителя. Перед всеми говорю: будет ещё кривда — повешу на дереве! А сейчас берите, люди, что только видите! Это ваше добро! Замки все сбиты!
Народ с радостью бросился исполнять приказ.
Петрусь предстал перед атаманом:
— Батько! Прикажите отпустить сироту!
— Ого! — удивился батько. — Маляр? Да узнаю, узнаю, подходи! Сироту? Кто запер?
— Он! Ей-богу, он, маляр! — заорал рыжий Кирило, тоже бросаясь с объятиями.
— Сироту Галю отпустите! — еле слышно промолвил Петрусь уже в крепких батьковых объятиях.
Гузь, не дожидаясь приказа, кивнул старой наймичке, стоявшей на крыльце со связкою громыхающих ключей, — она куда-то сходила, раскачиваясь на толстых ногах, и возвратилась с Галей.
— Петрусь! — Галя прижалась к нему, словно к брату. Он не успел ответить и на батьков вопрос: «Твоя невеста? Славная дивчина!» Он смотрел в девичьи глаза. И Галя ничего не сумела поведать, потому что над панским двором раздался крик рыжего Кирила: