Полторы минуты славы
Шрифт:
— Гм, — повторил Вениамин Борисович и поднял на Катерину свои усталые глаза.
Доктор Низамутдинова в своих выводах была куда категоричнее.
— Да он это, Вениамин Борисович, посмотрите! — воскликнула она. — И бородавка возле уха, и другие антропометрические данные... Чего гадать: давайте проводим родных к палате, пусть посмотрят на больного вживую. Он сейчас как раз отдыхает. Тут уж ошибки не будет — родные сразу узнают, он ли это.
Самоваров, внезапно угодивший в родственники Карасевича, смутился. Он никак не мог опознать, тем более безошибочно, человека, которого никогда в жизни не видел. Но большая горячая рука Катерины
Так, рука об руку, и двинулись они за доктором Низамутдиновой по больничному коридору, потом по лестнице и снова по коридору.
Остановились перед какой-то белой дверью, одной из многих.
— Он тут, — шепнула доктор, приоткрыв дверь. — Поглядите на него, но ни в коем случае не входите и не привлекайте его внимания.
Они заглянули в щель. В двухместной палате кто-то лежал на одной из кроватей, свернувшись калачиком под одеялом ангельского сиреневого цвета. Но это был не Федя. Федя не спал. Он стоял посреди палаты и смотрел в окно.
Самоваров прежде никогда не встречал режиссера Карасевича. Но почему-то сразу узнал жесткую стерню черных волос и длинные ноги-палки Петра Первого. Больницы Нетска давно уже не получали казенных халатов и пижам. Больные одевались во все свое, иногда очень элегантно. Только неимущие, бомжи и беспамятные получали одежку из фондов гуманитарной помощи. Федя именно как беспамятный был облачен во фланелевые бермуды и серую растянутую майку с эмблемой неизвестного гольф-клуба (эти наряды некогда принадлежали какому-то сердобольному шведу и с сорока килограммами других его обносков были переправлены в клиники стран третьего мира).
Увидев Федю, Катерина вздрогнула. Она вонзила ногти в уже и без того нагретую и измученную руку Самоварова.
— Здравствуйте, Иван'oв, — спокойно и невыразительно сказала доктор Низамутдинова, входя в палату.
Федя обернулся. Никакого сомнения не оставалось, что это он — тот самый человек с фотографии, что восседал в золоченом кресле у камина, громоздил творческие планы, всеми был любим. Это в его глазу тлела живая оранжевая искра, это его улыбка осчастливливала, и голос рокотал, лез в душу, убеждал, распахивал сердца и кошельки. Федор Карасевич — собственной персоной!
— А, это ты, Аня! — ответил он Низамутдиновой по-чеховски мягко.
У Катерины сперло дыхание и запел, затрещал в памяти вечный чеховский чахоточный сверчок.
— Зачем ты тут? — продолжал Карасевич. — Поди приляг. Немножко жестоко это говорить, но лучше сказать... Когда меня мучает тоска, я... я начинаю тебя не любить. Не спрашивай, отчего это. Я сам не знаю. Клянусь, не знаю!.. Тебе вредно выходить, тут слишком сыро. Поди!
— Я не Аня, — скрипучим неподкупным голосом возразила доктор Низамутдинова. — Меня зовут Алла Ахатовна. Сейчас совсем не сыро, температура воздуха плюс двадцать восемь — двадцать девять градусов.
Еще в коридоре Низамутдинова велела Катерине и ее спутнику только со стороны поглядеть на предполагаемого Федю. Появление жены и родственника Самоварова может напугать больного и вызвать нервный срыв. Если Катерина мужа опознает, то в специально отведенном помещении, в присутствии медиков будет организована встреча.
Однако когда Катерина увидела Федю совсем рядом — похудевшего, тихого, в чужих бермудах, — она мигом выбросила из головы все медицинские рекомендации. Взмокшую руку Самоварова она наконец выпустила и так двинула крепким плечом полуоткрытую дверь, что та оглушительно, просыпав побелку, стукнулась о стену.
Катерина ворвалась в палату с возгласом:
— Федя! Федя!
Грудной, богатый Катеринин голос даже без помощи усилителей легко достигал галерки. Он одним своим тембром сотрясал душу. Самоваров, стоя в дверях, мог видеть, как нейтральное, бесстрастное лицо доктора Низамутдиновой от звуков этого голоса перекосилось и обмякло. Больной, дремавший в палате под сиреневым одеялом, вскочил как ошпаренный и спустил голые ноги на пол. Он оказался бледным юношей с большими полупрозрачными ушами (как позже выяснилось, этот юноша уклонялся на Луначарке от исполнения воинского долга).
Сам Федя замер, сохранив в фигуре и улыбке чеховскую мягкость. Его лицо было сегодня небритее, чем обычно, и худее, и желтее. Даже его нос, кажется, немного искривился. Черные глаза остановились на Катерине. Они не моргали и не выражали ничего. Рот безвольно открылся.
— Федя! — повторила Катерина тоном ниже, еще проникновеннее.
Бледный юноша-уклонист вздрогнул и подобрал ноги под одеяло.
Катерина сделала последний шаг, кинулась к Феде и прижалась к его груди. Доктор Низамутдинова хотела сказать ей что-то осуждающее, но тут Федя наконец шевельнулся и скрестил длинные бледные руки на Катерининой спине. Спина эта крупно вздрагивала. Юноша с ушами снова лег и прикрыл голову одеялом.
— Федя, милый, это ты! Ты! Где же ты был так долго? Боже, как долго... Ты жив! Ты жив! Карасевич, мы все с ума сходили... Ты жив! Как долго...
Такие и подобные слова говорила и говорила Катерина, не отрываясь от Фединой груди и приглушая ею мощь своего голоса.
Карасевич стоял все так же неподвижно. Вдруг большая мутная слеза созрела в его левом, чуть сощуренном глазу. Она медленно поползла, виляя по небритой щеке. Затем скатилась и другая, из другого глаза, а за ней еще и еще — потоком, так что Феде пришлось совсем закрыть глаза и тоненько, жалко всхлипнуть.
Катерина перестала говорить. Она властно усадила Федю на кровать и сама села рядом. Кровать под ней струнно запела и звякнула.
Самоваров посмотрел на Катерину и удивился. Оказалось, что, несмотря на дрожь спины, душу раздирающие слова и слезы в голосе, она все это время не плакала.
— Федя, я рядом! Все будет хорошо! Все уже хорошо! — заклинала Катерина.
Крупной рукой в нефритовых перстнях она перебирала Федины жесткие, нечесаные волосы и улыбалась дрожащей улыбкой.
Самоваров отвернулся в смущении. Не то чтоб ему было неловко присутствовать при интимной семейной сцене, нет! Но часто в кино и на сцене видел он точно такие же дрожащие улыбки и чуткие женские пальцы, перебирающие волосы любимого. Он не был уверен, что Катерина фальшивит. Он не мог представить, что бы он сам делал, если б был любящей женщиной и вместо желанного трупа и новой жизни получил жизнь старую и старого беспутного мужа — невредимого, но в психушке и в гуманитарной майке. Может быть, он тоже бросился бы перебирать его волосы. А может, и нет. Вот это-то сомнение и смущало.