Полуденный бес
Шрифт:
– Это так, Ваня, так! – горячо соглашался он. – И то, что ты о нас, русских, вчера говорил, – правда! Без любви живем, без жалости. Баб своих обижаем. Ах, как обижаем! Другой раз задумаешься и взвоешь от стыда.
Самый язык Воробья изменился.
– Но в одном, Ваня, ты не прав. Не Отца в России убивать нужно, а Мать спасать. Хотя свою мать ты уже спасти не можешь…
– После вчерашнего я раздумал его убивать, – согласился Джон. – Но я сделаю это, если он посмеет от меня отказаться. Я не нуждаюсь в нем, но еще раз оскорбить свою мать я ему не позволю!
Воробей вдруг рухнул на колени, лицом по направлению к могиле. Пьяные слезы катились по
– Слава богу! Дождалась Лизонька своего защитника!
Джон обнял его.
– А ведь ты, Ванька, моим сыном мог быть! – последний раз всхлипнул Воробьев.
– Ничего, дядя Гена! Вот вернусь, и поселимся мы втроем: вы, я и бабушка Василиса. Как называется ее болезнь?
– Забыл название. В общем, как бы тебе объяснить? Вот ты проснулся утром, ты помнишь, что с тобой было вечером?
– Плохо! – засмеялся Джон.
– Но все-таки помнишь. А Василиса ничего не помнит. У нее всегда один день на дворе, 14 октября 1967 года, когда Лиза должна была к ней приехать, а не приехала, потому что в этот день ее убили.
– Это невозможно вылечить?
– Я говорил с врачом из Города. Он сказал: вылечить невозможно. Только если вернуть ее в тот день… по-настоящему.
– Это как?
– Сделать так, чтобы Лиза в самом деле к ней приехала.
– Я проконсультируюсь в Америке, – важно сказал Половинкин, – и мы найдем лучшего психиатра в России. Мы ее вылечим.
– Дай-то Бог!
Воробьев поднес ко рту горлышко бутылки и жадно допил водку. Потом он обмяк, словно тряпичная кукла, упал на кладбищенскую траву и заснул.
Джон подложил Воробью под голову свернутую телогрейку и, насвистывая студенческую песенку, пошел уже знакомыми полями к трассе. Выйдя на асфальт, он остановил первый проезжавший КамАЗ и с блаженной улыбкой, не слушая болтовню шофера, доехал до Малютова…
Глава девятая Купание Красного Коня
Смерть Максима Максимыча
Он приходил сюда один раз в год. В другие дни старался обходить это место, которое после убийства Лизы вообще стало безлюдным и непопулярным в Малютове – а как здесь раньше встречались и любились! Он приходил вечером, в ночь на Покров, садился на пень и курил одну сигарету за другой, всю ночь, до третьих петухов.
На роденовского мыслителя он, конечно, не тянул. Но на начальника УГРО на пенсии, тревожно вспоминающего минувшие дни и битвы с ворами, грабителями, насильниками и просто хулиганами, которые кое-где у нас порой мешали нам строить коммунизм, – на такой образ он претендовал вполне основательно.
На самом деле ни о чем капитан не думал и ничего такого не вспоминал. И войну он не вспоминал. Соколов просто грезил… Обрывки разных образов и впечатлений, связанных с Красным Конем, нестройно носились в его голове. Детство, начало юности… Возвращение с войны, два с половиной месяца, проведенные с отцом и матерью. Похороны родителей. Смерть Василия Половинкина. Опять похороны, похороны, похороны. Соколов исправно на все приезжал, бросая работу к чертовой матери и скандаля из-за этого с начальником. «Кого ты опять собираешься хоронить?» – «Семеновну». – «Кто она тебе?» – «Крестная». – «Ты в Бога-то веришь?» – «В Бога не верю, а крестную похоронить должен».
Последние похороны, на которые он должен был приехать, но не приехал, были похороны Лизы Половинкиной. А может, зря? Может, погорячился ты, капитан, когда дал себе клятву, что в Красном Коне теперь появишься только в виде мертвого тела, на погосте, в родительской
Э-э, надо быть честным перед собой! Ведь ты клятвой той душевную подпорку себе поставил, чтобы окончательно душе не упасть! Не тот был Красный Конь, не тот, что до войны! Девчонки помешались на модных городских тряпках, и парни больше не собирались на плотине биться на кулаках с малы́ми из Красавки. А и все меньше становилось парней и девчат. Будто не старики в селе помирали, а молодежь. Разбегались кто куда, только восемь классов закончат. Кто – в Малютов, на фабрику, кто побойчей, те – в Город. Были, правда, и такие, что оставались. Но лучше бы они не оставались! Никаких сердечных сил не было у капитана смотреть на этих оболтусов!
Один из них, Колька Горелов, из семьи умного, начитанного, но спившегося, потерявшего работу главного агронома, на глазах у Соколова однажды, старательно сопя, разжигал костер в дупле прибрежной ветлы.
– Ты это зачем делаешь? – подойдя к поджигателю, спросил Соколов, удивленный таким бессмысленным вредительством.
– Гы-гы!
Не мог объяснить. Сам не понимал – зачем. А рядом с ним стоял его младший брат Юрка, любимец Соколова, веселый, смышленый и такой подвижный, что грибы собирал на бегу и всегда находил самые чистые и крупные белые… И Юрка во все глаза наблюдал за действиями брата.
Первый раз Колька угодил на зону за грабеж дачников. Вместе с двумя дружками из Красавки весной взломали несколько дачных домов и вынесли узел старых тряпок. Отец Кольки, мужик еще неглупый, мозги до конца не пропивший, увидев чужое барахло, которое Колька с гордым видом приволок домой (добытчик, мать его!), испугался и зарыл тряпки в лесу. Но родители Колькиных подельников не только не спрятали эти ношеные юбки, рубашки, кофточки, а нацепили на себя и щеголяли в них по деревне, а летом в них же заявились к дачникам молоко продавать. Ну и повязали пацанов… Ох, как накостылял им Максимыч в КПЗ! Ох, как костерил их, особенно Коляна, за то, что коньковцев опозорил! Потом, однако, вздохнул и отправился к дачникам уговаривать забрать свои заявления – барахло-то им вернули. Нет! Сплотились городские супротив деревенских и довели дело до суда. Групповой грабеж…
Вернулся Колян через три года…
И это был уже совсем другой человек. Вётлы он больше не поджигал. Жрал самогон, шатался по деревне, похваляясь перед девками срамными наколками и золотым зубом, что справил себе в Городе. А потом… Потом… Ох!
Сел Колька за групповое же изнасилование семиклассницы.
Э-э, да что тут говорить! Выветривался из Коня дух крепости, мужицкий, стариковский дух. Да разве видано было такое в Коне – в Коне! – о котором с завистью и почтением говорили во всем районе, чтобы шел средь бела дня, шатаясь и падая, пьяный тракторист и ругался с путающимися под ногами курами? Разве могло быть, чтобы парни при стариках матюкались? А дурдом этот, будь он неладен, как в насмешку открытый в Красавке! Уж не раз слышал Соколов, что, полушутя-полувсерьез, завидуют коньковские красавкинским. И больше всего – дуракам, дуракам завидуют! И что живут они побогаче, и едят посытнее. Клиника-то областного значения, и снабжают ее провиантом – провиантом! это деревню-то! – аж из самого Города. Ой, какой стыд! А больница? А школа? Всё, что было когда-то предметом гордости (свои! не нужно детишкам за пять километров таскаться в центр, не нужно с распухшей ногой ковылять к врачихе), всё это как-то серело, тускнело на фоне другого села, что стояло на трассе и было признано перспективным.