Полукровка
Шрифт:
– А где все? – она спросила, думая про Зинаиду.
– Скоро явятся. У этих сук закрытое партсобрание.
– А Зинаида? – после всех отвратительных слов Маша спрашивала открыто.
– Эта? – он плюнул грязным словом. – Где ж ей быть? На собрании, со всеми.
Маша поднялась:
– Надевайте пальто, мы пойдем вместе, через студенческий выход, – она думала о том, что скоро, с минуты на минуту, они обратно пойдут по длинному коридору, там будет не разминуться. – Вставайте, будете держаться за меня. Если встретим, я скажу, что вам стало плохо. Скажу, что провожаю вас до такси. Мы выйдем и поймаем машину...
Успенский оскалился и поднялся. Ни тени пьяной беспомощности не осталось в его холодных глазах.
– Этих
Чужие голоса входили в преподавательскую. Они, отсидевшие на собрании, возвращались шумной толпой, горячие и раскрасневшиеся, как с морозца. Декан, явившийся вместе со всеми, проводил ее внимательным взглядом.
– Георгий Александрович! – он двинулся за стеклянную загородку.
Последнее, что Маша расслышала, – холодный и вежливый голос, в котором никто, даже проницательный декан, не уловил бы пьяного звука.
Рассказывать было некому. Маша понимала ясно: придется решать самой. В таких делах брат не помощник. Узнает, испугается. Хуже того, возьмет и ляпнет родителям. Мнение родителей Маша знала заранее: потребуют всё прекратить.
Она думала о том, что между братом и Успенским есть что-то общее. Но брат, конечно, другой. Время от времени и он позволяет себе скверные слова, но в устах брата эти слова звучат как будто понарошку. Словно он не имеет права на скверну. В отличие от Успенского: он, одержавший победу над паучьим воинством, имеет право.
Сидя на подоконнике, она повторяла слова Успенского, не пропуская скверны. Слово в слово. Слова обжигали горло, желчью разъедали рот.
Маше хотелось сплюнуть, но губы не слушались, бормотали и бормотали, словно взялись переложить историю на грязный профессорский язык. О паучьем воинстве, о полчище полицаев, о черном эсэсовце, идущем по плацу, покачивая длинной и острой тростью, которая поднимается, чтобы ткнуть в беззащитное сердце. Для каждого из них находилось профессорское слово – единственно правильное и правдивое. Язык, которым владел профессор, гулял в Машиной крови. Этот язык становился главным знанием, которое Маша переняла у профессора, важнее предмета, который Успенский читал для нее дополнительно. Она думала о том, что до встречи с Успенским стояла перед ними безоружной.
Маша слезла с подоконника и легла. Перед ней вставали крысиные лица: университетская экзаменаторша, полицай, вручающий белые аусвайсы, зоркая заведующая сберкассой, разглядевшая свежий паучий укус. Последним возник декан, ухмыльнувшийся гадко, и всякий раз профессорский язык вступал сам собою, как неведомый музыкальный инструмент, издававший звуки безошибочной скверны. Этой скверной пахли и призраки, обсевшие ее искореженную жизнь.
Она чуяла их запах, словно сама стала летучей мышью, знающей все про чужую враждебную кровь. В темноте беспросветной ночи Маша думала о том, что кровь – это другое, не передающееся по рождению, потому что отец профессора, которого они взяли вместе с евреями, был русским по крови. Значит – другим.
Прислушиваясь к звучанию скверного инструмента, Маша смеялась беззвучно, зажимая ладонями рот.
Кровь уходила в землю, которую мертвые разрыли своими руками. С ними она была одной крови. С ними и с профессором.
«Мы с тобой одной крови – ты и я».
Слова из сказки, которые произнес герой, брошенный в джунглях и вскормленный волками, не относились к человеческой крови. Маша вздохнула,
Глава 8
Обещания Успенского, сулившего научную карьеру, начали сбываться: на третьем курсе, по представлению профессора, Маша была назначена председателем студенческого научного общества, пока что факультетского. Декан, засидевшийся на своем месте – по каким-то причинам ректорат не спешил отпускать его в докторантуру, – разговаривал с Машей уважительно, признавая за ней особые права: время от времени ее отправляли с докладами на студенческие научные конференции. Приглашения приходили то из Москвы, то из столиц союзных республик, в каждой из которых были профильные вузы. Списки докладчиков утверждал Успенский. Машины выступления он ставил на пленарные заседания. Против этого выбора не возражал никто: ее доклады были интересными. Собирая вещи, Маша радовалась возможности попутешествовать, тем более что ленинградскую делегацию везде принимали радушно. Пожалуй, ей отдавали предпочтение перед московской; прибалтийские же университеты и вовсе не приглашали москвичей. Мало-помалу она начинала понимать истинное положение дел: студентов из России здесь называли русскими, делая исключение, кажется, только для ленинградцев. Ленинградцев включали в семью прибалтийских народов, остальных ненавидели люто, не особенно скрывая своих чувств.
В Таллине на пленарном заседании ей предоставили первое слово. Маленькую ленинградскую делегацию усадили на переднюю скамейку. Выступив, Маша вернулась к своим.
Один за другим на кафедру поднимались устроители. Доклады они делали на своем родном языке. Ленинградцам никто не переводил. Ребята перешептывались недовольно. Вспомнив о своих правах и обязанностях председателя СНО, Маша передала по цепочке: «Мы – гости. Сидим тихо».
Шорох в рядах гостей не укрылся от внимания хозяев. Маша ловила внимательные взгляды: казалось, хозяева дожидаются первого открытого недовольства, чтобы осадить русских. До конца прений они досидели с честью, но когда хозяева заговорили о вечерней программе, Маше стоило некоторых усилий дать согласие. Ей хотелось добраться до кровати и уснуть мертвым сном. Остальные члены делегации отказались решительно. Понимая, что общий отказ не может остаться без последствий, Маша согласилась, скрепя сердце.
Вечер заканчивали в уютном кафе. За столом разговаривали по-русски. Их русский был свободным. Сегодняшнюю пленарную историю хозяева обходили стороной.
Официант принес десерт: кусочки хлеба, cмазанные чем-то сладким, вроде варенья, и посыпанные длинными зернышками, похожими на тмин. Национальное блюдо. Хозяева ели с удовольствием, и, стесняясь обидеть, Маша взяла и надкусила.
Такого вкуса – сладкого и одновременно терпкого – она не могла ожидать. Зубы жевали липкую хлебную массу, но язык, мгновенно распухший, не давал вдохнуть. Взмокшие лопатки свело холодным ужасом, и, улыбаясь одними губами, Маша медленно поднялась. Зажимая горло обеими руками, она бросилась к двери. В уборной, подавив приступ дурноты, Маша прижалась лбом к холодной стене, ужасаясь тому, что все, конечно, заметили.
В туалет вошла девушка. За столом они сидели рядом.
«Ну что, как ты?» – девушка спрашивала заботливо. Эстонский акцент прибавлял ее голосу нежности и доброты. Маша попыталась ответить, но дурнота подступила снова, и, махнув рукой, она кинулась в кабинку.
Девушка стояла снаружи, терпеливо дожидаясь.
«Извини... Наверное, аллергия. Язык не ворочается... Распух...»
Вернувшись к столу, она села, стараясь не глядеть на темное блюдо. Хозяева, прервавшие разговор, смотрели с вежливым недоумением.