Поляна, 2014 № 01 (7), февраль
Шрифт:
— Позвать его ко мне, — приказал король, увидев на рассвете одинокую фигуру в озере.
Замерзшие ноги еле передвигались, зубы стучали от холода, но слуга был счастлив, он победил.
— Расскажи, как ты мог простоять в озере так долго? — спросил король.
— Мне было холодно, — начал слуга, — я смотрел на дворец и дрожал, но потом в одном окне я увидел горящие свечи. Я стал думать о том, каким горячим может быть пламя. И мне становилось тепло.
Король слушал и грустил. Делить свое богатство он не хотел. „Но ведь я сказал простоять в озере всю ночь, — думал про себя король. —
— Я тебе ничего не дам, — сказал король. — Ты меня обманул. Ты грелся моими свечами. Ступай.
Слуга наклонил голову и заплакал. Заплакали и все слуги. А король смотрел в окно на горное озеро и тосковал…
И с каждым днем тоска короля становилась все сильнее и сильнее. И некому было его развлечь. Слуги плакали несколько дней. А король тосковал так, что заболел и умер, оставив дворец и все свое богатство слугам. Ведь кроме них у него никого не было…»
«Горячая сумка»
Мы облюбовали местечко неподалеку от Катманду. Здесь свежий воздух и вид на горы. Но дует ветер. Он поднимает шторы в нашей комнате до потолка. «Зачем делать большие окна в номере, если дыры в рамах с палец толщиной? — беспокоюсь я. — Днем ладно, а ночью мы замерзнем!» В номере обогреватель. Толку-то! Электричества здесь тоже нет.
— Почему вы не заклеиваете окна? — спрашиваю я дежурного в отеле.
Вспоминаю бабушкин способ. Полоски от старой простыни и молоко.
Чего уж легче? По-английски не знаю слово «тряпочки». Показываю руками. При слове «молоко» дежурный спрашивает: «Вы хотите пить молоко? Это в ресторане».
Объясняю снова. Машу руками, заменяя жестами слова «длинные тряпочки от старой простыни».
— Вы хотите делать зарядку? — спрашивает дежурный.
— Да, я хочу делать зарядку у окна и непременно с молоком, — говорю я по-английски. В его глазах взрыв. — Мне холодно. Понимаете? Ночью холодно, — молю я.
Дежурный улыбается.
— Вы хотите горячую сумку?
— Чего?
Дежурный убегает и возвращается с двумя маленькими подушками из белого искусственного меха.
Я беру их в руки, расстегиваю. Тепло… «О, боже! Нет ничего проще. Грелки. Простые резиновые грелки», — смеюсь я. А как счастлив дежурный.
В первой же аптеке в Катманду мы купили две грелки. «Горячая сумочка», «резиновая простушка» — каких только имен мы ей не дали.
Владимир Липунов
Думай
(Запоздалый отчет в КГБ)
Из «Книги писем»
Июль тысяча девятьсот восемьдесят шестого года. Я сплю в самодельной палатке, шитой голубыми и синими квадратами парашютного шелка. Мне снится Париж. Я иду с площади Трокадеро через мост Иена, все выше и выше задирая голову.
— Же сви советик, — подобно кришнаиту, повторяю одну из двух известных мне французских фраз. Мне тридцать лет, и я первый раз за границей. И где? В Париже. Я останавливаюсь посреди моста, смотрю на баржи, вытянутые вдоль
— Же сви советик, — глотаю соленую влагу и нащупываю в кармане хрустящие сто франков, выданные мне в качестве аванса с возвратом на Люсиновской в Москве. Господи помилуй, я прошел три партийных комиссии и не могу пройти мимо Сены. Я снова задираю голову и сквозь железные лапы Эйфелевой башни вижу голубое в барашках парижское небо. Мне тридцать лет, и половину из них я мечтал о Париже.
Не опуская головы, закрываю глаза и все равно вижу Париж. Это кино, это настоящее кино в моей голове, я пятнадцать лет мечтал снять такое кино, и теперь я вижу его с закрытыми глазами.
— Разве это хорошо, когда советский гражданин видит с закрытыми глазами? — доносится далекий голос. Я плачу, и мне не стыдно. Не стыдно за унижение в трех партийных комиссиях, не стыдно за нескромную, написанную мною же морально-устойчивую характеристику, не стыдно за лживую анкету — владею свободно английским и французским со словарем, не стыдно за то, что плачу.
Солоноватая влага стекает по щекам за шиворот, и я просыпаюсь, не смея двинуть затекшей от жесткого рюкзака шеей, обнаруживая над собой желто-голубое шелковое небо. Я еще не верю до конца и с болезненным криком выскакиваю из палатки на крутой берег Средиземного моря. Ночью прошел дождь, как выяснилось позже, последний, а теперь утреннее солнышко накрыло мягким туманом берег под оливковыми деревьями. Господи ты мой! Следовательно, мой сон — настоящее кино, снятое по следам вчерашнего путешествия по Парижу, и эти люди, разбуженные теплым светом, выползающие из разноцветных палаток, такие же, как и я, реальные, законные, зарегистрированные участники международной встречи.
Полусонный, я бреду к сахарному кубику отеля, пью молочный кофе с пышной корсиканской булочкой, украдкой поглядывая вокруг, беру еще добавки, утоляя двухдневный парижский голод, выпиваю лишний стакан тропико и выползаю на крутой берег, где, повернутые к морю, стоят три пустых шезлонга. Крайний, подальше, — мой. Плюхаюсь в него, вытягивая ноги, чтобы достать из старых отечественных джинсовых шорт пачку Га-луас без фильтра. Это единственное, что я позволил купить себе в Париже, и, хотя у меня в палатке два блока болгарского Опала, я не могу отказать себе в удовольствии встретить первое утро на острове горьковатым вкусом галльского табака. От первой затяжки слегка кружится голова, и я, как в том сне, закрываю ресницами извилистый, утонувший в голубоватой дымке берег и вдруг сквозь плеск утреннего мягкого прибоя слышу неизвестное иностранное слово:
— Думай.
Я открываю глаза и обнаруживаю справа в трех шагах от обрыва высокую белокурую девушку в коротком кофейном платьице, смотрящую вдаль. Вокруг никого, следовательно, непонятное слово произнесено для меня, в чем я тут же убеждаюсь.
— Думай, — нараспев повторяет она и грустно улыбается мне.
— Морнинг, — на всякий случай отвечаю я, но она упрямо повторяет свое загадочное слово в третий раз.
— Что? — теряясь, спрашиваю я по-русски.
— Фот, — как-то сконфузившись, шепчет она и даже с укором смотрит большими агатовыми глазами.