Полынь
Шрифт:
— Так ты куда же едешь? — спросил он ее.
— На кудыкину горку, — сказала она не скоро, закрыв ветхим пальтишком ноги. Она, видимо, находилась в состоянии потерянности и безразличия ко всему, что было кругом, — в плену хороших ли, плохих ли воспоминаний.
— Не хочешь говорить, так и не надо. Я вот посплю, сойду с поезда, а ты дальше поезжай. С пацаном на горку, — Иван привалился спиной к стене и начал дремать.
Спустя минут десять она тронула его за коленку.
— Чего? — Иван открыл один глаз.
— Слышь,
— А сознание твое где?
— Не возьму! — повторила она испуганно.
Иван почесал себе под мышкой.
— Ладно, там порешим.
Молчали долго. Принялся орать ребенок. Иван ловко плюнул куда-то в угол.
Девушка не утерпела, сходила к скамейке и кое-как его уняла. Села на прежнее место.
— Да-а, — сказал Иван. — Положение. Шамать ты хочешь?
Не ответила. Он вытащил из вещевого мешка банку тушенки, вскрыл ее при свете огня и поставил поближе к ней на полу:
— Не стесняйся особо.
Она незаметно сглотнула слюну и завернулась туже в свое пальтишко. Иван ткнул ножом вкусно пахнущее мясо, положил в рот кусок.
— Ешь, говорю!
Она молча и голодно — словно волчонок в клетке — бросила взгляд на консервы, но не придвинулась. Только чуть-чуть усмехнулась, посмотрела на него загадочно. Иван, вытащив из-за голенища ложку, вывернул ей половину консервов.
Она вздохнула.
— Мне хоть бы такусенький кусочек… — сказала она и, забыв про все, быстро и жадно стала есть; минуты через три банка опустела.
— Сама ты откуда?
— Из деревни.
— И далеко твоя деревня?
— Около Рославля.
— Плохо, что ли, там?
— Все сгоревши. Одни трубы остались.
— А мать, отец?
Она вздохнула:
— Когда бы были…
Вагон качало. Колеса постукивали. Скулил тихонько ребенок. Иван сказал:
— Хуже передовой.
Девушка придвинула скамью поближе к печке, и ребенок постепенно затих.
— Зовут как?
— Шурой. А тебя?
— Иваном. И откуда ты такая рыжая?
Она не обиделась, отозвалась погодя:
— У нас все были рыжие. Должно, в батю.
— А где он?
— Не вернулся с войны. А мамка померла. Еще тем летом, — сказала она, но не жалуясь, а как-то безучастно, словно самой себе.
Иван лег в углу, закрыл голову полой шинели. Она пристроилась по другую сторону печки, пригрелась и стала дремать. Подогнув поближе к себе коленки, с радостью подумала: «Ничего, не пропаду. Дасть бог, цела буду. Вот бы только до теплого додержаться. И ботинками где б разжиться. Да и так жить можно: подметки-то проволокой прикручу».
В памяти подержались какие-то пестрые обрывки: изгиб глинистой дороги, голые печные трубы по всей деревне, пригнувшийся от ветра ольшаник — и все пропало…
В дверную щель сочился рассвет. Иван потянулся, вздохнул и, открыв глаза, сел.
Девушка качала ребенка. Эшелон стоял.
— Маруся, а Маруся?
Та отозвалась:
— В гробу тебя видела!..
Надо было, однако, искать молоко. Ребенок снова проснулся, заорал. Трудно было понять, откуда только берется крик.
Шура со страхом глядела на чужого ребенка и с тоской вспоминала довоенную жизнь, теплую русскую печь с мохнатой шубой, запах теленка в закуте, и тихие шепелявые всхлипы теста в квашне, и руки матери…
Иван же вспомнил вчерашнюю женщину из другого вагона, и надежда постепенно укрепилась в нем: прогуливаясь, видел, как та кормила своего грудного. Он решительно шагнул к двери.
— Скоро вернусь. Сиди.
На сырой ветер из вагонов лезли люди, сновали юркие ребятишки. Станция была крошечная, за липками виднелись две крыши под дранкой. Женщину он встретил около путей. У него похолодела спина, когда та взглянула из толстого платка: а вдруг откажет?.. Пока он решался, женщина неожиданно исчезла. Он метался туда-сюда, бегал около вагонов — ее нигде не было. Наконец он заметил ее: с ребенком на коленях спасительница сидела на полу теплушки около кучи узлов. Рядом чему-то улыбалась старуха, обнажив розовые пустые десны.
Потоптавшись на месте и все более теряя решительность, Иван позвал тихо:
— Гражданочка!
Женщина передала старухе ребенка, поднялась на своих могучих ногах, уперев руки в бока. Иван увидел широкое, доброе и рябое лицо ее.
— У нас тоже грудной, — сказал он тоном извинения.
Женщина громко чихнула.
— Так что?
Иван несколько осмелел.
— Покорми, пожалуйста… своей грудью… Выхода нет, гражданочка! — сказал Иван почти умоляющим шепотом, стыдясь чего-то.
Женщина спрыгнула на землю, поперла на Ивана, обнажая белые большие зубы, притрушенный веснушками нос ее прыгал на широком лице.
— Ты что просишь, а? Ты меня знаешь? — притворно-зло закричала она.
Иван ощутил прикосновение ее горячего мягкого тела, пробормотал:
— Я же добром прошу. Своего вон кормишь. Бью на твою совесть…
Из вагона кто-то крикнул звонко:
— Дурочку нашел, паразит! Покажи ему…
Иван, вспотев, вертел головой, а женщина все насмешливо наседала, округляя глаза.
— Я тебя прошу исполнить свой гражданский долг. Ребенок чужой. Мы его с девушкой нашли, — бормотал Иван, пятясь.
Женщина вдруг сказала несердито:
— Ну, веди, что ль, сморчок.
Пошли рядом. Она назвала себя Агриппиной, по дороге рассказала:
— Мы за семенами ездили во Владимирцы, а там сами такие. Напужала я тебя? Я баба здоровенная, кого хошь попужаю. Ребенок-то большой?
— Какое! — махнул он рукой.
Влезши, кряхтя, в вагон, деловито оглядела ребенка, изучила рот, заглянула зачем-то в ушки и буркнула Ивану: