Полынь
Шрифт:
— Фронтовая любовь — это романтично, — глаза Ирины подернулись туманом, она что-то все вспоминала, вспоминала, но то, как видение, ускальзывало. В глазах ее заблестели слезы, она их вытерла и сказала плаксиво:
— Жаль дядю Николая, твоего отца, — помолчала. — Где он погиб, Ваня?
— Под Курском.
На столе тонко, уютно и добродушно-ворчливо запел чайник. Сели за стол. Сквозь струйки пара волосы и тонкое лицо Ирины казались воздушными, как будто она превратилась в картину.
— Ты здорово
— Ничего. Знаешь, страшно ходить по комнатам на виду всей разрухи. Я боюсь этих комнат.
— Это-то верно. Работаешь в театре?
— У меня, Ваня, ревнивый муж. Запрещает.
— Ты, значит, домохозяйка?
— Пока да, — она смутилась. — Буду играть, видимо, в новом сезоне.
Шура сидела как-то бочком, поджав ноги: все боялась чего-то, возможно, испачкать яркую дорожку.
— Слушай, где у тебя можно умыться? — Иван тоже не знал, куда деть ноги в мокрых сапогах.
— Извините, забыла, вы же с дороги. Ванна пока не работает. Скоро обещают. Умывальник там.
Шура неуклюже и все так же боязливо пошла в ванную первой. Закрывшись на крючок, сняла чиненую кофтенку, намылилась, зафыркала под ледяной струей. Быстро вытерлась мохнатым полотенцем, отраженная в двух зеркалах со своими испуганными глазами. «Артистка, а простая», — подумала.
За дверью, в комнате, закричал ребенок.
Шура, растопырив руки, вышла.
Ребенка укачивала Ирина. Она встретила ее ласковым женским взглядом и сказала вздохнув:
— Возьмите его. Сейчас молоко принесу. Кушать просит.
Шура стояла перед ней свежая, с пухлыми добрыми губами — вся прелесть юности, как пахучая почка весной, только лопнула и распустилась.
— А ты красивая, — и глаза Ирины приняли ореховый оттенок.
— Помылась у вас здорово, — сказала Шура, вся светясь.
Ирина скрылась в кухне и тотчас вернулась с молоком в кружке. За ней, держась за платье и робко выглядывая, с пальцем во рту, стояла девочка в малиновом платьице.
Ребенок стал сосать соску с молоком, успокоился.
Подошел Иван — оказывается, успел побриться, — нагнулся к девочке.
— Ух, какая!
— Уже читает и знает буквы, — сообщила Ирина. — Музыкой занимается.
— Не совсем холосо, — сказала девочка, глядя смело на чужих, и засмеялась.
Сели за стол. Ирина разлила чай. Пах он вкусно — воскресил давнее, довоенное. Иван и Шура, раскрасневшиеся, сидели рядом. А шинель и Шурино пальтецо лежали около двери на мешке. Ирина, позванивая о стакан ложечкой, сказала:
— Вы хорошая пара.
Они выпили по три стакана чаю и съели по два вкусных бутерброда с колбасой.
— Потом будем ужинать, когда вернется муж.
Ирина включила патефон, потекла музыка, просто немыслимая еще час назад, когда карабкались под порывистым,
Ирина поставила стул, села на него, положив подбородок на спинку, и, проводя мизинцем по вспухшим губам, часто мигала и смотрела на них рассеянно.
Пластинка захрипела. Ирина, вздохнув, сменила ее — поставила модный в то время танец, кивнула им:
— Давайте снова чай пить, ребята.
А Иван вдруг выпалил:
— Знаешь, мы не муж и жена. И ребенок тоже не наш.
— Странно… Чей же?
— Ребенка я нашел. Около эшелона, — сказал спокойно Иван. — И вообще была война. Для меня, по крайней мере. Другие еще воюют. И вернутся-то не все.
Ирина мигала, ничего не понимая.
Раздался звонок. Ирина открыла дверь, вошел мужчина лет сорока семи, среднего роста, плотный, в сером пальто, в меховой шапке-ушанке и с пристальными, редко мигающими глазами.
Он по-хозяйски снял пальто, повесил на вешалку. На нем были защитного цвета китель и погоны полковника госбезопасности, синие брюки-галифе, хромовые сапоги. Пригладив руками высоко подстриженный бобрик, он вопросительно взглянул на Ирину.
— Знакомься, Борис, — сказала она. — Приехал мой двоюродный брат Иван. Ты знаешь ведь.
— Я знаю, — произнес Стерняков.
Вежливо поздоровались за руку. Стерняков сразу же прошел в дверь справа, в свой кабинет. Поставив кастрюлю на керосинку в кухне, Ирина скрылась за той же дверью. В ее движениях появилась суетливость.
В патефонном ящике, забытая, хрипло терлась без звуков пластинка. Иван снял иглу и закрыл ящик.
Ирина, выйдя из кабинета мужа, несколько рассеянно посмотрела в окно, поправила волосы, вздохнула и ушла в кухню. Минут через двадцать стол был накрыт, появилась бутылка водки. Стерняков, облаченный в старенькую пижаму и тем самым весь измененный и похожий на усталого учителя, потер кончики пальцев и, неясно, осторожно улыбаясь, рассказал случай, как в сорок первом, летом, за ним в поле гонялся «мессершмитт». Он умел живо и образно рассказывать и то и дело, сидя за столом и ожидая, пока Ирина разливала по тарелкам хорошо пахнущий борщ, хлопал Ивана по коленке.
Прежнее чувство недоверия и неприязни к этому человеку, мгновенно возникшее, как только он вошел в квартиру, в душе Ивана вытеснилось чувством всеобщей радости и доброты, воцарившейся за столом. Их объединяло всех в этот момент одно чувство людей, переживших большую беду, и ожидание новой, послевоенной хорошей жизни.
— Ты по ранению демобилизован? — спросил Стерняков и дольше, чем нужно, посмотрел на Ивана.
Ивана смущал напряженный холодный взгляд его, он чувствовал, что человек этот знал о нем больше, чем он сам о себе.