Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Шрифт:

Трепет истощения застигнул его в центре комнаты. Тер-Григорьянц опустился на колени, лег, загнанный, плашмя, на живот. Но что удивительно: до крайней черты добрался он не в произвольный — в самый что ни на есть умышленный, загодя расчисленный момент, не когда это понадобилось организму, но организм приведя в соответствие с требованием, чью неумолимость я пока не умел объяснить. Завеса расторглась полминуты спустя. Руки вздрогнули, зашевелились, невразумительный дерг первых мгновений — тоже, могу я сейчас показать, преднамеренный, что означает: в согласии с правилами, как они были выработаны кодексом, подчинившим себе пластику Тер-Григорьянца, — сменился церемониальною плавностью, играющей жест до конца. Вытянул длани вперед, оторвал от линолеума, вонзил пальцы в рыхлую землю, в кладбищенскую свежую насыпь. Черные приподнял кулаки, полуразжал, землица просеялась. Четыре камешка пали весомее гирек. Подобострастие косточек-зар в уличных нардах, смолкавших, стоило затарахтеть мотоциклу с коляской, владельцу которого ларечник пресмыкательски доливал пиво после отстоя, в этом свете было особенно гадким. Повторил, и семь камешков пали, как жребий. Снова разрыл, приподнял и разжал, они легли в линию, числом в девять и девятнадцать, то вытянулась в цепь идущая на смерть пехота. Горела земля, лопаты грызли ее, изнемогая. Пах чабрец, дули степные ветра, визгливая въедливость дудки покрывалась рокотом барабана. Душные волны с юга на юг. Кривой, оплывший воздух, жар. И это октябрь. А валоновый дуб, длинноиглая пиния,

киликийская пихта? Вечнозеленые кустарники остаются только в подлеске. Обряд турецких армян, прощание с покойным, с бедным Колей. Оплаканная речитативом пантомима была архаической, неизученной, вышедшей из употребления вступительной частью ритуала.

Тощее тело Тер-Григорьянца посажено мною на стул, отдайте петлю, Левон Арташесович, сказал я искательно, он вернул срезанный шнур телефона. Уже не нужно, улыбнулся я успокоенней, не нужно, шепнул он, подобно траве перед лезвием косаря. Сколь сходны рассыпанные судьбы армян и евреев, спюрк и галут, столь близки похоронные их обычаи, о древнем стиле единства, о погребальном стволе двух племен напомнили ассимилянту движения старца. В Хайфе и Гюмри, в Беэр-Шеве и Эчмиадзиане провожают одинаково в яму, лишь предваряющий танец еврейский воздержанней, сыну раввин на могиле отца надрезает рубаху, неделю затворничества, домашний арест-покаяние предписывает семейству усопшего Вавилонский талмуд и хоронят в саване иудеи, не в гробу, с открытыми хоронят глазами, спеленутую куклу на сухое дно, а остальное одинаково все у евреев и монофизитов армян, пальцы темны от земли, как от черной смородины, троекратно падают камешки: четыре плотными гирьками; семь точно жребий; ровной цепью солдатской — девять и девятнадцать. По ту сторону смерти сестры Армения с Иудеей, жизнь развела, не бывает уступок, если спорят о первенстве в бедствиях, мол, поделимся гибелью, хватит на всех — не хватит, все возьмет победитель, и считают палаты, чьи миллионы кровавей, чей истошнее крик, неотзывчивей мука; так и должно быть, драться надо за максимум, стяжая последнюю неразмененность чисел, свою ночь возвышая над ночью чужой, даже родственной, только так, в тупом эгоизме борьбы, в бахвальстве ирокеза, через дикарскую гордость несчастьем (гордится ж свайная деревня, что из года в год ее жрут равнодушные к соседним становищам крокодилы), — только так, по-готтентотски самохвально и дерзко, утверждается нация.

Нет слова мощнее, чем нация. Взбухает, крепнет, раздается нация — трухлявятся другие слова. В нации соки мира кипят (в смысле world, в смысле мiр), бродят меркуриальные духи, нация темноречивая винокурня, тайнорунная колыбель, с благоуханными мощами рака. Она дала кровь жилам, семя для мошонки, зрак глазнице, я щедрости ее невозбранной должник. А был нераскаянный грех, мечталось бродягой безродно с вокзала пройти в пакс-атлантическом каком-нибудь городке мимо двухбашенной церкви, бархатной мимо кондитерской (теремок взбитых сливок над кофием, вензеля пахитоски серебрят факультетскую сплетню), вот, рассекая кадр, мост кружевной, быками поддержанный, — легче, воздушнее молвим: ажурный, кружавельный мост, внизу на ветру, на рябой воде лодки летят, это бодрит себя воплями гонка восьмерок (студенты, весла, флаги, распашной азарт, девочки побережий кусают цукерброды зубками), из ражих глоток пар гостиничною дверью отведя, спешу беспочвенное свое имя огласить консьержу, чей поймавши кивок, экивок, заряжает хвойное электричество лифта лифтер и кофр подносит седовласый бой. Полвека хотел проскитаться из отеля в отель, на вопрос о корнях отвечая кислой гримаской, давно, дескать, снято с повестки, человек без родинки, песеннотихий никто, расплачиваюсь евро, нет наций после Голгофы, моей-то наверное — каюсь, был грех, о, нация, нация, все мое от тебя, я капля из дождевой твоей тучи.

«Свою нацию любишь?» — спрашивала бабушка, отдельный сиделец в скворешне. Грызла грильяж, шоколад и любила смолить беломорины, покупаемые мной по знакомству у Исмаила-эфенди, в юности участника тавризских возмущений, потом карикатуриста-биченосца «Моллы Насреддина» под водительством Джалила Мамедкулизаде, этого Карла Крауса всех тюрков ойкумены тюркской. Исмаил-эфенди, лысый, сложных потребностей впечатливец, после крушения мизантропичного шефа изгнанный отовсюду, нюхал эфир, курил огузскую, двойного действия анашу, рисовал тайком частным заказчикам возбуждающие картинки для победы над слабостью членов, как сатирик и порнограф выводил ягодицы энкавэдэшных буфетчиц, торчащие елдаки парткомиссаров, за особую мзду, бледный от ужаса — ночью высадят дверь, будут рвать ногти, обслуживал изобразительно педерастов, под Гератскую школу, новый Кемаледдин Бехзод, вместо того, чтобы кляксами пачкать вредителей, кровавых собак; застрял в табачном ларьке, по секрету распределяя из ящичка бирюзовые, цвета беломор-канальной волны, крошечным тиражом расфасованные папиросен, ди трикене цигаркес, я доставлял их бабуле.

По карточкам судя ее молодым, ничего себе очень была молодой. Волоокая, клубничноспелая телка, слепнем пощаженная, к разнузданности недоразбуженная — дед остерегался в ней взращивать вкус, копать слишком в глубь ее розовой мякоти, кругом хлыщи, концессионный блатняк, саранча нуворишей. Он отбивался наотмашь: за присланное из угла залы шампанское (замешкался, выбирая форель в лазурном бассейне «Европы») опрокинул им стол — попряталась тварь, никто против бешеного, конфеты — с балкона, в ночь пьяных магнолий, в пасть променадной улюлюкающей своры, букетом исхлестал жену крест-накрест, а оркестр цыган жарил чардаш. В супружьем коконе ни дня наемно не трудаясь, на четверть века превзойдя витально мужа, она значительности ради стала профессиональной больной, пациенткой семитских врачей Закфедерации, золотообрезанного их каганата, в мнимой хворобе черпая самость и аниму, заполняя дырку от бублика. Бэлла не жилец, скрипели подруги — всех закопала, порознь, скопом. Четырнадцатый отпрыск семьи, дед сгинул утром восемнадцатого года, насквозь иголкой проскочил Украйну директорий, гетманов, погромов, заправски подышал, схоронясь в лимане от банды, через камышину, и далее читатель находит героя в ботаническом саду Батума, где тот с двумя подельниками (описывать ли усики, платочки, трости, ботинки на пуговичках) фотографически запечатлелся у эвкалиптов по случаю нелегального переброса, волнующего анжабемана фильдеперсовых чулок, презервативов и духов «Моя Жюстин» из Константинополя в сказанный выше Батум. Фотография была одной из полутора дюжин, образовавших растительно-древесный цикл триумфов, — у троицы имелась туманного происхождения привычка праздновать контрабанду пред лаковой, на трехногом штативе, шкатулочной камерой средь флоры батумского сада. Но независимо от сезона и щегольства, с каким выбиралась натура (эвкалипты, обозначая особый успех, возвышались над прочими насаждениями, будто гробницы царей над склепами челяди и женоподобных евнухов, ведь евнухи бывают двух сортов), ненасытность субтропиков, овладев лицами компаньонов и всеми их, стало быть, помыслами, составляла единственное содержание снимков. С побуревших карточек сочились духота и влага, лианы шуршали в листве ассигнаций.

Морские авантюры, увековеченные ботанической статикой, дали капиталец для торговли пореспектабельней, удача в кожгалантерее ввела семью в хоромы, коих прежний хозяин, только что взятый за золото, успел отремонтировать лепнину и подновить настенных толстеньких малюток на перине. Мозаичное приветствие вестибюля, безадресное из-за чуждости букв, по той же причине обещало старорежимное благоденствие — Salve. Осенью, хмельной от хрустких пачек, вымазанный черным соком винограда, выковыривая зубочисткой на ходу бараньи терпкие ниточки, он рискнул купить у чекиста, с которым вместе прогуливал

хедер, серебряный открытый «Рено». Чекисту через девять лет переломали кости в подвале на Ольгинской (коллега, пару месяцев спустя зарытый на пустыре, смешно заискивал перед расстрелянным начальством и всмятку раздробил фаланги каблуком), но автомобиль, по субботам венчаемый страусовым плюмажем жены, давно был ночью этапирован на свалку, дабы его до рассвета обглодали пираньи, босая шпана.

За всю свою жизнь мой дед Исай Глезер прочитал одну книгу. Это была нужная книга. Дело обстояло так. В сентябре они возвращались поездом из Кисловодска. Муж надел пижаму. Шелковый халат-кимоно облегал стати жены, прибавившей два с половиною курортных килограмма. Чай в мельхиоровых подстаканниках был не по-вагонному душист. К тоненькому тесту лаваша, только что из тендырной печи, весьма кстати пришлись брынза, кубики масла, пасечный мед. Вечером должен был заискриться вагон-ресторан, на две персоны сервированный столик. Все складывалось как нельзя более. Около семи, когда она пудрила нос, а он дергал галстук, похлопывая себя по щекам наодеколоненной ладошкой, в дверь купе постучали. С порога свежо улыбался гражданин в костюме завсегдатая — чего именно, так сразу и не определишь. Ох, извините, ошибочка, никудышная память, устыдился своей незванности гость, но застенчивость была напускной, данью форме, по сути совсем не застенчивой. Да уж коли так, расплылся визитер пуще прежнего, дозвольте представиться: Шнейдерман. И раньше, чем дама справилась с изумлением, в прытком поклоне, как если б дребезжащий стыковой перетряс его не касался, поцеловал ей ручку, на возвратной дуге приобняв за плечи супруга. Не противьтесь, мои дорогие, махонькую разве чарочку для знакомства, извлек он из внезапного портфеля бутылку «массандры», рюмки, салфетки, все это, вместе с пирожными, сгруппировал для красоты натюрморта и понес околесицу дальше, ласковым, парализующим прекословия тоном, — супруги ощутили вдруг такую вялую обреченность, такую покорную, кроличью отданность наваждению, что их можно было бы без сопротивления задушить.

Он убалтывал их час или сутки, на циферблатах было разное. Фокуснически эвакуировал в портфель порожнюю бутыль «мукузани», рюмки с капельками «абрау-дюрсо», щеточкой смахнул крошки в полотняный мешочек и выпятился задом, по-рачьи, смутив комплиментом невозделанный, чересчур буквальный разум женщины. Теплый ветер с железною гарью грохоча ворвался в купе, за ним дух стоячей воды, ночного зеркала, на мгновение вобравшего поезд. Зарницы изнуряли мир до вкуса голубого молока и пепла. Ресторан отменялся. Она смыла ваткой румяна и пудру, попросила мужа расстегнуть ей на платье крючки и уснула в чулках и халате, убаюканная тягой, покачиванием. В коридоре затянулся он папиросой, окурок выбросил за окно, а вернувшись, нашел на полке, на примятом матраце, где только что правил пир незнакомец, бежевато-стального колера книгу и алчно, как был в пиджаке, принялся ее поглощать. Это была первая в его биографии серьезная книга, потому не один лишь предмет (XVI съезд ВКП(б), стенографический отчет), а и самое чтение давались ему тяжело, но Шнейдерман на манер христианского ангела руководил им откуда-то сбоку, трансфигурируя оцепенение в пронзительную готовность подвергнуться пониманию. Машинальным токам его сознания не хватало порывистой яркости, чтобы резко и радостно постичь цель политики партии, узор сил на ее ковре, количество узелков на квадратном дюйме которого было большим, чем у известных деду ширазцев, классифицировать доводы спорщиков, даже проникнуть в слова «правый уклон», представляемые то отвлеченно, несопрягаемо с томительной конкретностью обозначаемой ими ереси, то, наоборот, слишком чувственно, так что корпус как бы склонялся физически при чтении вправо. Совсем невдомек была ему безотлагательная, прямо-таки огневая и угольная необходимость обобществления единоличных крестьян. Несмотря на все эти помехи, он выделил в книге главное, ее душу, ее беззаветное знамя. И когда бы он излагал свои ощущения на бумаге, то написал бы, что здесь полно и точно высказалась захватывающая ясность сталинского ума и что этот ум отличался от ума тех, кто противопоставлял ему свою узость, по меньшей мере в трех отношениях.

Во-первых, сталинский ум обретался не в отдельной губернии головы, он был разлит по всему телу и в процессе думания — деннонощного, непрерывного, никогда не свершенного, происходившего со все возрастающей мощью, каковую отчаялись сдержать границы и приграничные крепости с поникшими гарнизонами, брал дополнительную твердость и гибкость у рук, ног, печени, сердца, ярого уда, в свой черед обладавших инстинктом победы. Столкновение сталинского ума с другими умами не было, таким образом, схваткою равных. Сталинский ум мог сжать руками чужую голову, положить ее наземь и разбить ей лицо сапогом. Ум соперников даже и в голове имел непроизводительные наросты и полосы прозябания, сталинский целиком состоял из оголенной правдивости силы и чистоты. Сталинский ум, во-вторых, не просто думал о предмете, как поступали другие умы, ошибочно гордившиеся своей боевитостью, а тут же, во время размышления, обрабатывал его на токарном и фрезерном станках политической надобности, распиливал ножовкой, рубанком подравнивал деревянную часть, полировал наждаком; этот ум обрабатывал предмет, исключив из его рациона спокойствие, неподвижность, самотождественность, и в переформирующих изменениях, выданных предмету в судьбу и о которых, кроме самого сталинского ума, лишь он, распиливаемый, полируемый, мог кое-что поведать, — и заключалась плоть передового думания. Для соперников оказывалось большим потрясением обнаружить, что предмет, так и эдак поворачиваемый их умами в дискуссиях, оставался верным себе, прежним, былым (иные из них по старинке хвастались этим), но вся кровь его преображалась в тигле сталинской алхимии. В-третьих, сталинский ум знал не о смерти, а смерть. Многие другие умы похвалялись этим знанием, для доказательства приводя картины гибели людей, животных, паровозов, лично ими вызванные в годы гражданской усобицы. Они упускали, что это было внешнее знание, не располагающее опытом собственной смерти. Сталинский ум держал смерть в себе, как за голенищем держат нож или ложку, он мыслил так, словно умер, обдумывая исход до мучительных, простирающихся за горизонт окончаний. У смерти нет тайн от него, прошептал, захлопнув книгу, ошеломленный читатель.

Лампочка-ночница растаяла в потоках зари. Поезд гремел и шатался в проплешинах Апшерона. Стонали ржавые качалки, собаки пастухов сгоняли в кучу овец, у свалки мусора окоченел потерянно верблюд. Солнечная ветхость и сквозняк как зубная боль с перепоя. В сравнении с убийственной тяжестью этого ума, господина закрепощения и свободы, все было легче соломы и теряло себя. Эгейское море, ветер, песня, соленые паруса. Ультрамарин аллей, закапанных слезами шиитов. И типографии Дубровника, неужели? Да, и они. Свечи субботы в фортах баухауза Палестины. Хануккальные звери хасидских подсвечников Умани, так ведь? Венецианские альды с якорем и дельфином. Бугенвилии, оливы Нагорья, птицы на отмели. Даже грудь женщины, губами левую мякоть. Той, что под лязгающий перестук потягивается для удовольствия тела, что никак не проснется для удовольствия тела, в чулках и халате для незагорелой мягкой кожи, изнеженности и лени. Но не поздно было спастись. По приезде он сплавил авто, залил остатние головешки полузаконного промысла, нанялся счетоводом в артель и, запретив жене носить парчу, перья, брильянты, велел тихо проживать нажитое, дожидаться времен. Он говорил тусклым голосом, какого она не слыхала. Она блекло согласилась со всем, кроме приказания засыпать нафталином соболью шубу, климатически здравую месяц в году, плюс месяц для форсу. Ты будешь ходить в ней на крыше, отрезал он, не отмерив, и она поднималась на крышу и там в шубе ходила одна, летом, в расплавленном небе, совершенно голая под мехами. В этот день и неделю продолжительностью дольше календарной она отлучала его от близости с ней, но все же, не любя, понесла.

Поделиться:
Популярные книги

#Бояръ-Аниме. Газлайтер. Том 11

Володин Григорий Григорьевич
11. История Телепата
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
#Бояръ-Аниме. Газлайтер. Том 11

Темный Лекарь 4

Токсик Саша
4. Темный Лекарь
Фантастика:
фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Темный Лекарь 4

Тагу. Рассказы и повести

Чиковани Григол Самсонович
Проза:
советская классическая проза
5.00
рейтинг книги
Тагу. Рассказы и повести

Сама себе хозяйка

Красовская Марианна
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Сама себе хозяйка

В прятки с отчаянием

AnnysJuly
Детективы:
триллеры
7.00
рейтинг книги
В прятки с отчаянием

Вечный зов. Том I

Иванов Анатолий Степанович
Проза:
советская классическая проза
9.28
рейтинг книги
Вечный зов. Том I

Боярышня Дуняша

Меллер Юлия Викторовна
1. Боярышня
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Боярышня Дуняша

Диверсант. Дилогия

Корчевский Юрий Григорьевич
Фантастика:
альтернативная история
8.17
рейтинг книги
Диверсант. Дилогия

Темный Лекарь 7

Токсик Саша
7. Темный Лекарь
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
5.75
рейтинг книги
Темный Лекарь 7

На границе империй. Том 9. Часть 2

INDIGO
15. Фортуна дама переменчивая
Фантастика:
космическая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
На границе империй. Том 9. Часть 2

Кто ты, моя королева

Островская Ольга
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
7.67
рейтинг книги
Кто ты, моя королева

Гарем на шагоходе. Том 3

Гремлинов Гриша
3. Волк и его волчицы
Фантастика:
юмористическая фантастика
попаданцы
4.00
рейтинг книги
Гарем на шагоходе. Том 3

Миллионер против миллиардера

Тоцка Тала
4. Ямпольские-Демидовы
Любовные романы:
современные любовные романы
короткие любовные романы
5.25
рейтинг книги
Миллионер против миллиардера

Лолита

Набоков Владимир Владимирович
Проза:
классическая проза
современная проза
8.05
рейтинг книги
Лолита