Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Шрифт:

На вопрос бабушки, люблю ли я свою нацию, отвечу вопросом: что еще есть у меня, что еще есть во мне? Лишенные доступа к деньгам, т. е. к свободе, положению, любви, справедливости — эти производные денег распространяют денежный порядок на весь мир, и если кто возьмется доказывать, что так хорошо и так надо, тот мне не родной, а двоюродный брат, — лишенцы предоставлены пестовать в себе нацию. Я сказал об этом Левону Тер-Григорьянцу, когда мы сидели друг против друга в смеркавшемся киселе ноября, единодушно безмолвствуя перед случаем: снедающая наши народы жажда главенствовать в гибели уничтожает союз между нами навеки, жажде сопутствует тяжба, заставляя суховей Иудеи схлестнуться с ветром армянских нагорий, камень и ветер с обеих сторон, встречной рифмой.

В обаятельной книге, бисерным почерком, в казусах, отступлениях, схолиях академик колюче отстаивает — конечно, не право, прав, кроме права умереть с голоду, у него никаких, но вмененную происхожденьем обязанность быть неверующим. Вера, в придачу к ней философия, честолюбивое своеволие абстракций, полухудожественные фантазии теорий — невозможная роскошь для безотцовщины, битого в школе заики, козла из притчи, которого тесно живущие люди берут в дом, чтобы выгнать и насладиться свободой. Солдат доказуемых описаний, детерминист-обусловленник, стоик (в том нестрогом употребляю значении, какое этому имени придается сегодня, но и с античной невытравленной родословной), убежденный позитивист — вот он кто, позитивизм ведь утомительная Сизифова деятельность, постоянно ведь ждешь, что факт провалится в выдумку и камень обманет. На все лады повторяет, что глух к духу музыки, всегда себя чувствовал унтерменшем, мало что способен понять, так велики преграды между ним и смыслом чего бы то ни было, и нетворческий, пишет он о себе, человек: творчество изменяет объект, учит самовыражению и самоутверждению, да и захотел бы по недоразумению занестись, не

получилось бы у рожденного на скрещении светлых спиц в ночном небе, на перекрестье общественных отношений. В крохотной точке прицела находит он свое зависимое «я». Все близко, все дорого в этой аскезе, я тоже не верую, махровый бихевиорист. Рок, загоняющий в лабиринт белых крыс, переношу на себя без поправок почти, с ничтожной, отсекаемой при генеральных подсчетах коррекцией, теории — дремучий лес для меня, на пушечный выстрел боюсь подступиться. Но разрешите с махоньким замечанием встрять. Когда при мне сжато и сумрачно пишут, что личность — это пересечение общественных отношений, я восклицаю: как славно быть на пересечении общественных отношений! К одним напастям не сведется, будет и радость, просто по закону чисел. Будут библиотеки, сектор античности, за талант воздаяние, за сверхнормальную преданность и трудодни чародейства, что я в чужом кармане-то роюсь. Тогда прокомментируйте во всеоружии, как вы умеете.

Отроковицей, юною девушкой Лана Быкова в огромных количествах питалась серьезнейшим чтением, мечтая пройти курс на факультете классических древностей университета столицы. Репетиторы стеснялись брать деньги у матери и отца, жаль ваших средств, не ей у нас — нам у нее учиться, шутка ли, школьницей основы латыни и греческого, и даже родители, просадившие в отговорах последние нервы (девочке не терпелось разбиться о двери морозного града, а не дай бог, прорвется — сохранит ли еврейское пухлое тельце в блудилище пришлецов, в вертепе для иногородних студентов), уже и родители поддавались безумию дочери. Папа, кормилец семьи, скоропостижно умер дней за тринадцать до испытаний; дурно почувствовал себя в ванной, кое-как обтеревшись, вылез на сушу и рухнул у варикозных ног жены, кричавшей: «Моня, нитроглицерин!» Тотчас на молекулы разлетелась вожделенная кафедра — семейный совет большинством бюллетеней, мамин отныне шел за два, отрядил сироту в типографию (придется зарабатывать, доченька), а внеслужебной наградой велел счесть вечернюю барокамеру периферийного, по месту жительства, института. В прилежании девять сидячих минуло лет, весною десятого инженер-механик торгового Каспия, широкий в плехах мореход, взбаламутил винтом ее сонную воду, обескуражил и смял. Подготовляясь к венчанию браком, она купила шесть сорочек ночных, дюжину лифчиков, колготок, трусов и нашептала избраннику; осанистый, средних лет каботажный семит рельефней, чем новости дезобелья, оценил жилплощадь и ужин, впрочем, и к этому сообщению отнесся он благосклонно, не находя специальных изъянов в телоустройстве Быковой. Мать захворала у черты, на рубиконе светского этикета, с полнедели еще, и возвращение колец, расторженье помолвки были бы против приличий. Есть такая болезнь, несталгия, это тоска по родине, истолковала бабушка. Доопытная несталгия Берты Моисеевны не разрешала ей поступаться заботою дочери — слепец не обознался бы, что, затворясь с инженером-механиком в дальней, пустующей комнате, беспощадно отрезанной от маминой, где нередко и Лана спала, опочивальни, дочь разделит внимание между двумя людьми своей планиды, а ласке неведома демаркация. Организм устойчив, психика потрясена, пожевал губами доктор Двойрис и сунул в пенал снабженный манжеткой манометр; ман-ман? — шепнула похолодевшая Лана. Я положительно умру, донеслось из постели, не в моих правилах обзаводиться заложником моего нездоровья, я боюсь за тебя, за нарастание твоей черствости, которая с никчемной карги перекинется на Бориса — грязь пачкает все, чего ни коснется. Персиковое гнездышко ваше, куда мне доступ закрыт (она хохотнула, ядовитая от пролитого ей над собою сарказма), будет холодней морозильника, вы сможете держать в нем котлеты, полуфабрикатную рыбу, вологодское масло, его пупырчатые толстые сардельки, и тобой, нежная девочка, подъедаемые, — это добро у вас не протухнет. Продуктовые залежи в комнатке были размечены Ланою в мыслеобразе, ее мысль на эти слова была такова, что готовое, не требующее кулинарной обработки съестное вроде сыра, добытых по блату колбас, булок, сметаны, миндальных пирожных, спасибо кафетерию близ центрального парка, они с Борисом могли бы скушать в постели, запивая чаем, кофейным напитком, вином из неупотребляемых фамильных бокалов германского, на трехгранных ножках, фиалкового стекла, затягиваясь головокружением из купленной у Исмаила-эфенди папиросы, из папиросы, приправленной астраханской травой или дурманящей самостийно, так остро, что необязательно говорить, но она говорит, мама, ты не умрешь, мы не будем есть вместе с Борисом.

При чем здесь общественные отношения? Это злая судьба. Ежели бы общественные отношения мимолетно, даже косвенно-слабо задели ее пестрым платком, запутавшим в пагубу и милосердия нити, ей не пришлось бы брать ножницы правой рукой. Ножницами в правой руке искромсала в светелке шесть сорочек ночных, дюжину лифчиков и трусов, вся комната в рванье, что ты делаешь, Ланочка — ааааааааааааа; угомонись, доча, остынь, какой у тебя, лапочка, беспорядок — ааааааааааааа; и вышла на службу, побюллетенив, — ааааааааааааа, втихомолку уже, про себя. Саша Сатуров, Левон Арташесович, Коля Тер-Григорьянц были бы счастливы щепотке общественных отношений, растолченной понюшке; Саша не срезал бы шнур телефона, Левон Арташесович не рылся бы в темной земле, увековеченность в Колином дневнике Ланы Быковой из бани «Фантазия», ибо Колю можно назвать летописцем ее омовений, мечтавшим писать их и дальше, преломилась бы сепией, египетской терракотой, фаюмским дагерротипом в последнем утре Хачатура Абовяна.

2.

Он вышел в желтый сад. Затекание, отяжеляющее обвисание, предпасхальная створоженность его зимы исчезли, кто-то щипцами выдернул пробку. Травы дохнули на него ото сна. Улыбаясь, воздел послюнявленный палец, определить направление ветра. Литературный жест бередивших по-французски романов, о: серебристая плавность пирог на реке, сырой мох, встреча зверя в рассвете; сизые над вигвамами струйки — обратный в двояковыпуклой колбе песок, что увлекает время вспять, дятел, метроном лесов, успел, запнувшись, отстучать «прыгай с тропы» — это стрела жалит ствол сквозь кору, злится, топорщится от промашки, это бурая пыль оседает на хвою. Мог бы словами спросить, в какой стороне собирается ветер, тот бы ответил — на востоке и юге, на северо-западе, не решено. Мул грузно чавкает впереди телеги, возница покрикивает, сытные комья из-под копыт и колес, как чисто и свежо летит грязь из-под копыт и колес. Беременная псица обнюхала сапоги, уже проклюнулись сосцы млекопитания приплода, потерлась, чтобы почесал ей за ухом шерсть. Наверху отворили дверцу для жаворонка, кто напишет чернилом, монастырским пером, заливалась ли птаха в тот час; в блеклой высоте, под куполом глазного яблока слезится ястребиный жгутик. Яблоня разбогатела наивно оскоминой, спасибо, хватит запаха, влаги, корневого старания, он сорвал твердый катышек, не крупнее грецкого ореха, и, подбросив, наподдал, рассмеялся. Сердце сияло, освобожденное от письма, от проповеди по книгам. Песнь не удержалась в гортани, гимн жертве протянулся к ястребу, жаворонку. Религиозные звуки грабара научили птиц древнему языку пролития крови — слабейшей из них надлежало погибнуть от когтей и клюва второй, но со значением, донесенным до них человеческим словом, не так, как в природе; безыскусный ашхарабар окантовал их охоту и страх. Он был прежний, легкий на подъем двадцатилетний преступный эчмиадзинский монах, взошедший на Арарат — хлебнул веселящего газа, попробовал искушение. Армяно-григорианская церковь запрещала подниматься на склоны, восходить на вершины. Арарат в черной книге возглавлял список гор. Однажды он ослушался, пробрался в эфир, и церковь, полюбив, отлучила — теснее приблизить: лишь для того, кто нарушил запрет, обладает силой табу. Прописанная болезнь — замазать, выскоблить необузданность света, белую новь, озноб ни-с-чем-не-соплеменных снежных прорицаний, перед которыми умалялись дельфийские, — была устроена тем более тонко, что нацепляла маску почета и пользы, притуплявших добровольное рабство. Добровольное, да. Лукавая епитимья не диктовала ведь, как понадежней вытеснить память о подъеме и особенно спуске, чем оправдать жизнь в долине, уже после свечений. Когда ему предложили искупить вину «на поприще» сочинительства и педагогики, он обрадовался наказанию, потому что не чаял вернуть душе мир, похищенный и восхождением, и, наипаче, позорным возвратом в низину. Церковь не наказывала, церковь заключала с ним сделку, нужную им обоим, а он впрягся в монофиситскую хитрость своего судьи и заступника.

Сочинялись книжицы назиданий, взахлеб, на языке народном написался роман, произросли из наблюдений очерки поверий и быта, в школьном учительстве была важность, нужда. Он сочувствовал вразнобой одетым мальчикам с темными подглазьями, с обкусанными ногтями, в перерывах между историей и географией, французским языком и немецким, не зовя служку, ставил самовар, раскладывал на двух больших блюдах сайки, баранки, рахат-лукумные сласти, засахаренные турецкие фрукты, продаваемые на базаре шумливым симпатягой. Даже те, кто приходил не только ради еды, не скрывали аппетита в канун и во время осоловелости — по завершении; приноравливаясь к вниманию их, зависевшему

от наполненья съестным, чередовал он труд и забаву, упражнение с басней. Мальчики взрослели. У невежд прощупывалась под сельской шкурой дрожащая мышца «я», разумники мчались вперед, подхлестнутые мудростью учителя. Одну странность лелеял наставник: на уроках географии, словесности, всемирной истории в иллюстрациях не называл никогда, точно язык коснел от заклятия, мало сказать, признанных гор, но и скал, утесов, возвышенностей как таковых; эвфемистическая изобретательность, с которой, к примеру, слоны карфагенянина перебрасывались святым, что ли, духом неведомо через что (а и вправду, как еще вскарабкались теплолюбивые чудовища на ледяную гряду), хлопотливей бывала самого перехода, но учитель, три четверти войска похоронив невесть в каких адских, не доверенных слову расщелинах, стремил стопы дальше, в жерло умолчаний, пожравшее смычку Харибды и Скиллы, баснословье Тарпейской скалы, семь холмов Рима, всех до единого шерпов, накрытых белой простыней Джомолунгмы, — для Нагорной проповеди тоже заместительное сыскалось словцо. Мальчикам было преподано, что суша нигде не бугрится, не дыбится, они прощали ему это чудачество, о коем не успел прослышать Вазген, способный новичок из эребунского предместья — да город-то где, уста насмешничали, называя городом Ереван. В полдень отрок поднялся со щербатой скамьи: «Учитель, люди утверждают, что армянская наша гора Арарат — чудо великолепия под луной. А как по-вашему, учитель?» Мягкий лик Абовяна помрачнел, сделался грозен; в следующее мгновение он окутан был тенью страдания. «Говори за себя», — вымолвил Хачатур, с неподозреваемой силой переломил об колено указку и вышел из школьного домика в ливень весенних лучей. Назавтра подал прошение об отставке, лихорадка трепала его. Три дня держал пост, размышляя. Разговелся в четвертый. Утром пятого воскресло веселье. И его встретил сад. Короткое время спустя Хачатур Абовян добился аудиенции у епископа.

Приметы власти одинаковы; у дерптского ректора тоже были эти подслеповатые, без окуляров прободающие глазки, ловчая сеть, разделочный нож: рыбку с удивленным, с удивительным рыбьим моргающим ротиком и нервным хвостом, придержав парой добавочных рук, словно инструментом подсобным, очищаем вживую на каменно-мокром столе, от чешуйчатой шелухи, чепухи очищаем, взрезанный облегчаем животик от потрошков, волокнистой слизи — и пожалте, пригодна для варки, лавролисту и перчику не упустив. Не для стариковского, однако, желудка, те трапезы в прошлом. Серебряной ложечкой из фаянсовой плошки комковатое епископ кушал мацони, отирал салфеткой невзрачные губы (прежде горели красным из бороды), пощипывал имбирное печенье. Два огромных румяных монаха окоченели у стола, приглядывая за благовоспитанным гепардом на пуховой подстилке в углу, вежды прикорнувшего зверя шевелились порой, он вздыхал в сон и наружу. В том же некогда месте шелестела гордыней египетская кобра, ей наливали в блюдце молока, чтоб сутки напролет ленилась, но три зимы назад, по магниевому блеску кожи оценив, что примерещилось змее и с какой мыслью в раздувшемся капюшоне проснется она взбудораженная, епископ велел кобру рассечь пополам. Долог ли будет век вскормленной кошки, управятся ли с ней топором, по-мясницки, тот самый миг и решит: резкий, как выстрел, окрик презирающего огнестрельные ружья епископа, и два гиганта-чернеца, что нынче румянятся тугим удовольствием плоти, нагревшей холодную сталь у бедра, — в рясах у молодцов, не ошибусь, есть разрез для молниевидного обнажения лезвия на рукояти, — исполины покажут себя.

«Поди сюда, стой здесь, — клейко произнес епископ. — Зачем пришел, известно. Не утруждайся рассказом. Просьба твоя неисполнима. Я принял тебя из любопытства». Хачатур посмотрел на него. Хозяин был тверже узловатого дерева, но возбуждение теснило его. Он согласен, восхитился Абовян: епископу до безумия нравилось, чтобы гость снова нарушил закон. Сдержанность, только сдержанность, свершится само. «Тебя, каким был тому назад двадцать лет, не было двадцать лет. Явился опять, я не звал. Почему пришел, кто позвал? Донесся зов, нахлынул с теплым ветром, железную гарь якобы уловил неповинно, безвинно. Не поздно ли? А, не поздно ль? В одну реку, ха, в одну гору, стать молодым. Церковь говорит, будешь старым, я говорю, будешь старым всегда. Молодость это желание. Ложь. Старость желает не меньше, старость хочет сполна. Молодость это осуществленье желаний, вот чем лакома, возбудительна чем, твоего нетерпения смрады, гнилостно-непотребные смрады, и скрип воли твоей, рассохлое колесо увязает в болоте, и как правят бритву вдали на ремне, или нож на бруске, нож на камне точильном не люб?» Абовян кивнул, тяжесть в ногах отпустила. Епископ ликовал, обескровленные пальцы разглаживали бороду в подсохших нитях кислого молока, в крошках печенья, просыпавшихся на гладкие плиты. Заворочался гепард, испустив слабый, но густеющий ток полуприсутствия, как бы от неудовлетворенности грезой; один мних улыбнулся, другой, с твердым ртом, согнул в локте десницу. Зверь, окоротив волнение грезы, улегся смутной мордой на лапы, улыбка, десница вернулись назад. «Желание проявляется, тащит мир на аркане, алчба гнетет, не дает спокою жадная хоть. А мнилось, разморенный, в утихомиренном помягчении, с книжкой сафьяновой, близ кальяна и кофия на софе от трудов: чем не благость, работой заслуженная, — в сумерках просвещения воспитательство остолопов, огарочек среди темени сущей, животной, дикорастущей, дунешь — погаснет, и перышком, не в одну сотню страниц, патриотичнейший опус на просторечье, к будущему надвинутый жертвенник. Недурно придумано, мной придумано для тебя. В будущее всех не возьмут, я сказал. Никого не возьмут, очнутся, прогонят, будет иное. Но мало, все мало. Неймется. Как двадцать лет назад захотелось увидеть с горы, с высоты — прозрачность воздухов, до окоемов предела. Что ты увидел там, мне отсюда видней. Зрение — не глаза, зрение — власть. В моей власти сломать тебе шею». Левый страж в два шага покрыл расстояние до Абовяна и обхватил его горло выпраставшимся из рукава рясы снурком. Хачатур без напряжения выжидал, обоняя нечеловеческую возмужалость монаха. «Прихоть моя ослабит вервие на позвонках повешенного». Детина поиграл у кадыка и отпрянул назад, веселый собою. Глотать ни с того ни с сего стало больно. Шелковая удавка, не сжав горло, посеяла в нем смятение; дабы унять пролившуюся в пищевод тоску (зверь аккурат переворачивался с боку на бок, притыкивал хвост), Хачатур сосчитал до десяти. «Что, не забыл числительные?» Чернецы ухмыльнулись.

Кабы не общий, неизлечимо единый для обоих недуг, Абовян бросился б на епископа, и Хачатура загрыз бы гепард, поделили б на части монахи, в кутерьме, в неразборчивой сече — кошачий визг, уханье, стоны, сочные всхлипы ударов — полегли бы все, кроме хозяина, друг дружкою искромсанные молодцы подле учителя и пятнистой порубленной твари. Имя недуга — раны Армении, на епископе не было полоски живой от шрамов и язв его родины. «Персидские ножи в нашем красном, дымящемся, злая стынь ноября, когда обнажилось, сабли османов, вонзили — не вынули, запеклась и потрескалась, тягость, тягость окрест и вокруг, почва не плодоноснее каменных нар, балкой невежества подперта саманная кладка, оступившийся валится на крестьянина вол, капля пота за каплю воды, ветер листает страницы брошенных книг, шесть кирпичей из стены сельской церкви, обожжет ли кто новые для замены», — неполнозрячие глаза закатились под купол, озарив черепное вместилище болезнетворным огнем, но, прирастая болью, голова расширяла слой мудрости, понимания, в котором стенала жестокая жалость. Явленность ее была такова, что Абовян поцеловал бы епископа в бледные губы. «Ты видел не раны, — сказал тот, блистая пустыми глазницами. — Дух твой метался в другом. Так? Говори». — «Да», — сказал Хачатур. «Роскошь надежды манила тебя, — очи наполнились вновь, — сластолюбивая доблесть, вот что потребно тебе опять пережить. Я знаю, не смей отрицать, оно проходило внизу, под тобой, все содержимое твоего хурджина».

«Жил в Тифлисе, драгоманствуя при Кавказском наместничестве, полковничьего сподобившись чина, некий Мирза-Фатали, — продолжил с улыбкой епископ. — Из духовного сословия тавризец, в котором Тавризе, пока не перебрался в империи русской Тифлис, зарабатывал на постный плов перепиской святого Корана. Рыба по-ленкорански, кулинарное чудо сие, с изюмом, орехами в фаршированном животе, под алычовым и шафрановым соусом, была ему не по карману. И все-то в Тавризе почтеннейшем, садами обсаженном, дворцами украшенном, виллами, Мирзу-Фатали не устраивало, всюду в славной черте городской неприязнь его, в отличие от дерзкого рта, находила себе пропитание. Нет чтобы просто, не возмущая порядка, как заповедано мусульманину, вымыться в бане — обязательно срежет ногтем болячку, подсохший струп сковырнет, богобоязненных отпрыск родителей. Мол, грязь непролазная в ваших купальнях, не разберешь, чего больше в бассейнах — воды или же плотяных отправлений, зато, добавлял он глумливо, в религиозном смысле — благолепие, чистота; намалеваны изречения, висят пятерицы, хоть белоснежных гурий окунай. Или на улицу прогуляться: опять недоволен. В зеленых чалмах раздражали его потомки пророка, дармоедная армия, восклицал, саранча, меж тем неухожены промыслы, влачится коммерция, хозяйство в прорехах, что уж о канцеляриях, из меленькой грамотки крючкотворы бумажный наделают караван, комментарии к примечаниям — опутают вязью, как муху паук. До соловьиных рулад блудословия поднимало его посещенье мечетей, захаживал в разные, службу сравнить. Этот молла изуверски стращает адскими муками, тот, выставляясь столпом и светильником, нетверд в буквах арабских, третьему дивно отверзлось, как укрепить собой, хромоногим, пошатнувшееся мироздание, четвертый невпопад лепечет и блеет, и, получается, все они шарлатаны. Отсталость магометанская бесила Мирзу-Фатали, большой вольнодумец был, хорошо, лишь бумаге и поверял кощунства свои, маскируясь. С показным благочестием тоже не перебарщивал, ханжей в Тавризе не жаловали: помолился — делами займись, скушай плова, побалагурь средь друзей».

Поделиться:
Популярные книги

#Бояръ-Аниме. Газлайтер. Том 11

Володин Григорий Григорьевич
11. История Телепата
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
#Бояръ-Аниме. Газлайтер. Том 11

Темный Лекарь 4

Токсик Саша
4. Темный Лекарь
Фантастика:
фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Темный Лекарь 4

Тагу. Рассказы и повести

Чиковани Григол Самсонович
Проза:
советская классическая проза
5.00
рейтинг книги
Тагу. Рассказы и повести

Сама себе хозяйка

Красовская Марианна
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Сама себе хозяйка

В прятки с отчаянием

AnnysJuly
Детективы:
триллеры
7.00
рейтинг книги
В прятки с отчаянием

Вечный зов. Том I

Иванов Анатолий Степанович
Проза:
советская классическая проза
9.28
рейтинг книги
Вечный зов. Том I

Боярышня Дуняша

Меллер Юлия Викторовна
1. Боярышня
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Боярышня Дуняша

Диверсант. Дилогия

Корчевский Юрий Григорьевич
Фантастика:
альтернативная история
8.17
рейтинг книги
Диверсант. Дилогия

Темный Лекарь 7

Токсик Саша
7. Темный Лекарь
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
5.75
рейтинг книги
Темный Лекарь 7

На границе империй. Том 9. Часть 2

INDIGO
15. Фортуна дама переменчивая
Фантастика:
космическая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
На границе империй. Том 9. Часть 2

Кто ты, моя королева

Островская Ольга
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
7.67
рейтинг книги
Кто ты, моя королева

Гарем на шагоходе. Том 3

Гремлинов Гриша
3. Волк и его волчицы
Фантастика:
юмористическая фантастика
попаданцы
4.00
рейтинг книги
Гарем на шагоходе. Том 3

Миллионер против миллиардера

Тоцка Тала
4. Ямпольские-Демидовы
Любовные романы:
современные любовные романы
короткие любовные романы
5.25
рейтинг книги
Миллионер против миллиардера

Лолита

Набоков Владимир Владимирович
Проза:
классическая проза
современная проза
8.05
рейтинг книги
Лолита