Понтий Пилат
Шрифт:
О, Иерусалим! Город, который многими поколениями, сменявшимися в тебе, как дерево меняет бессчётно листву, назывался и будет называться «святым»! Разве не вчера пел ты «Осанна! Осанна в вышних!» Не вчера ли ещё устилал дорогу своими одеждами, вздымал к небу зеленые пальмовые ветви, веселился и радовался… Иерусалим! Неслыханное убийство готовится посреди города и посреди улицы, среди дня, на виду у всех. Неправедное убийство Праведника. Очнись, Иерусалим! Подними голос против свершающегося зла. Пусть горят под ногами убийц твои дороги, пусть ветер клонит к земле их тела. Да погаснет солнце в небе Иерусалима, да разрушатся стены его, погребя под собою задумавших злое! Почему ты молчишь,
В крепости Антония римские воины раздели несчастного человека, привязали к столбу над головой его руки. Один из легионеров сделал шаг вперёд. В руках у него флагрум, бич с деревянной рукояткой и прикреплёнными к ней тяжёлыми кожаными ремнями. На концах ремней — кости. Раздробленные кости животных очень остры, и они разрывают тело до костей. Поначалу рассекают кожу несчастного, потом появляются страшные кровоподтёки, а те очень быстро становятся открытыми ранами. Скоро вся спина превращается в кровавое месиво. Кровь вначале сочится из капилляров и вен, потом хлещет из разорванных мышечных артерий…
Кентурион кивнул головой в ответ на невысказанный вопрос в глазах легионера. Свист бича — и свирепые удары обрушиваются на плечи, спину, ноги истязаемого. Крики, вызываемые страшной болью, звенят в ушах всех, кто в крепости и за её пределами. Но дикие звери, что злобно рычат за стенами башни, а также и те, кто находятся внутри, не смущены ими.
Долгий, раздирающий душу вопль, взмах плети, снова крик дикой, нечеловеческой боли. Там, за оградой, здесь, внутри — считают удары. Сорок, их должно быть сорок. Это — предосторожность, очень разумная. Чтобы смерть не пришла слишком быстро. Чтобы можно было развлечься ещё одним зрелищем, зрелищем казни на кресте.
Казнимый человек уже близок к своей смерти. Длинные полоски кожи свисают с его окровавленной спины. Брызжущая во все стороны кровь окрасила камни двора, столб, к которому он привязан. Он обезумел от боли.
Душа его просит смерти, как избавления. Да будет услышана мольба его!..
Но нет, ещё нет! Потерявшего сознание, бесчувственного, его отвязывают. Он падает на плиты, истекая кровью. Его приводят в себя. Подобием венка из колючих ветвей, идущих на растопку, украшают голову. Шипы вонзаются глубоко в кожу, кровь стекает на лицо, делая его неузнаваемым окончательно. Ведь страдания последнего часа уже наложили неизгладимый отпечаток на его черты.
В гарнизоне пропела труба. Это полдень. Пора…
Кентурия вместе с осуждёнными двинулась в путь, растянувшись двумя цепями вдоль дороги. Между этими цепями несчастные люди, числом трое, бредут, взвалив на плечи орудие собственного умерщвления. Перекладина тяжела сама по себе. Грубая древесина врезается в раны на плечах, прикрытые одеждой, присохшей к спине. Солнце, окутанное сегодня дымкой, тем не менее немилосердно жжёт истерзанные тела. Лучи его отражаются от медных пластин панцирей, слепя воспалённые глаза.
Это дорога к Лобному месту. Она известна всем. Люди беспрепятственно могут идти вслед за процессией. Они и идут. Но это толпа зевак и врагов. Почему среди них нет никого, кто мог бы посочувствовать обречённым на смерть? Почему нет залитых слезами лиц? Может, потому, что centurio supplitio prepositus [111]
111
Казнью заведующий сотник.
— Что я написал, то написал, — сказал он, пожав плечами. И не захотел больше слушать ничего по поводу предстоящей казни, отметив, что сделал всё, от него зависящее, и даже больше. Отвернулся от иерархов, и от старейшин, и, не слушая их возражений, ушёл.
Где-то вдалеке, у места казни, слышен женский плач. Значит, кому-то сегодняшняя казнь все же принесла горе. Но это всего лишь женщины, чей удел на земле и без того печален. Мать? Жена? Кому и не плакать, как им.
— Удержите женщин на расстоянии, — говорит кентурион, и голос его твёрд.
Он не любит женского крика, не любит слёз. Да и не место женщине там, где должна литься кровь.
Внезапно тот, кто идёт первым из трёх осуждённых, падает без сил на колени. Он пытается встать, но patibilum [112] поднять ему не под силу. Липкий пот течёт по его лицу. Подгоняемый криками легионеров, снова и снова пытается встать. Но падает без сил, теряя сознание.
Кентурион в ярости. Казнь должна быть свершена, и закончиться смертью для всех троих, до наступления захода, таков приказ. Заход солнца определит начало праздника. Кентуриону нет дела до иудейских праздников, но приказ есть приказ. Не самому же тащить на холм тяжёлую перекладину?
112
Patibulum — перекладина.
Взгляд легионера падает на группу крестьян, стоящих у дороги. Лица их в основном сумрачны. У кого-то на них написана робость, у других — уныние, у третьих — страх. Они пережидают прохода процессии. Толку от этих будет немного.
В стороне от других стоит высокий, крепкий крестьянин с двумя сыновьями, их сходство бросается в глаза. Молодые смотрят с сочувствием на осуждённых, впрочем, нет, только на того из них, кто упал и без сил лежит на дороге. Чего не скажешь об отце, который что-то выговаривает им. Чувствуется, что он сердит.
— Возьмите этого! — говорит кентурион легионерам.
Крестьянина, несмотря на его сопротивление, на крики о том, что он ни в чём не виноват, и никогда не был учеником Иисуса Назареянина, тащат к кентуриону. Сыновья в ужасе глядят на отца, которого волокут в дорожной пыли одетые в алое легионеры.
Кентурион не желает слушать крестьянина, лепечущего ему о чём-то. Он не понимает местного наречия, впрочем, имя Шим’он ему знакомо. Тут каждый третий, если не второй и не первый — Шим’он. Нет, пожалуй, каждый первый — И’худа. Но следует ли знать ему, кентуриону, что этого дюжего сына земли зовут Шим’он?