Порченая
Шрифт:
С той поры прошло несколько лет, эти годы принесли мне немало любопытных подробностей, так что историю я буду рассказывать на свой лад, хотя, вполне возможно, гораздо бледнее и суше, чем рассказывал котантенец. Не знаю, наведет ли она читателя на те размышления и фантазии, которые тревожили меня, когда я сидел, подперев рукой голову, в дрянной харчевне и перебирал в памяти события и героев, — горели две свечи, тлело в очаге суковатое полено, а за окном молчал чужой город, в котором у меня не нашлось бы даже знакомой кошки, — так сказал бы дядюшка Тэнбуи, — но мне это выражение кажется слишком шутливым для щемящей печали одиночества.
III
Было это на VI году Республики. Вечерело. Косые лучи заходящего солнца дотянулись и до сумрачного леса Серизи, через который трудно и медленно шел по дороге путник. Лето было в разгаре, и, несмотря на седьмой час вечера, непереносимая дневная жара и не думала спадать. Клонящееся к горизонту солнце напоминало бочонок с выбитым дном, откуда лились на землю пламенеющие потоки алого жара. Вокруг ни дуновения. В сонном мареве недвижимо застыли деревья — замерли листья, замерли ветки. По живому, хоть и не слишком затейливому выражению дядюшки Тэнбуи (я частенько буду поминать его в своем рассказе), «все томилось в собственном соку». Путника же, что едва волочил ноги,
Лесное воинство обходилось без званий и без имен. Друг другу «совы» были известны по странным кличкам, больше похожим на пароли, так что в руки врагов всегда попадал неизвестный, не ведавший рода-племени своих соратников и друзей. Вот и про нашего путника, даже хорошенько поглядев на него, невозможно было сказать, простой он солдат или офицер-начальник: серая одежда, кожаный пояс, за поясом два пистолета и большой охотничий нож, а в правой руке мушкет. «Совы» всегда воевали под прикрытием ночной тьмы, и не в их привычках было появляться среди белого дня да еще с оружием. Хотя, с другой стороны, кто лучше «сов» знал окрестные места, кто, кроме них, мог сказать, сколько путников и сколько повозок можно ожидать на той или другой дороге? Подобная осведомленность, очевидно, и придавала уверенности нашему шуану, если только он был им. Дилижанс, окруженный жандармами, проехал, подняв тучу пыли, как ему и положено ровно в пять часов, а в семь шуан если и рисковал повстречать кого-то, то разве что фермера со своей половиной, — сидя на телеге, запряженной парой волов или лошадей, они лениво поглядывали окрест, возвращаясь с рынка. Больше некому было трястись по ухабам, те времена отличались от теперешних… Теперь, когда жизнь вновь забила ключом, но дорогам катит туда и обратно нескончаемый поток элегантных экипажей, а тогда в стране, напуганной гражданской войной, все пути сообщения замерли. Замки, гордость гостеприимной Франции, опустели или лежали в руинах. Роскошь стала достоянием прошлого. В область преданий отошли и частные экипажи, уступив место общественным. Когда мысленно переносишься в ту любопытную эпоху, невольно вспоминаешь сенсацию, какую произвела, и не где-нибудь, а и Париже, белоснежная карета господина Талейрана, полагаю первая частная карета после революции. Однако вернемся к нашему путнику. Что касается грозящей ему опасности, то при первом же намеке на нее, при первом подозрительном шорохе он мог отпрыгнуть в сторону и затаиться в густом лесу.
Но если он и думал о возможной опасности, если прикидывал, как избежать ее, то мимоходом и не всерьез. Ведь осторожность и недоверие, завладев даже самым отъявленным храбрецом, сказываются в каждом движении, изменяя все, вплоть до походки. В шуане же, что брел по лесной дороге Серизи, подпираясь мушкетом, как нищий подпирается суковатой палкой с железным наконечником, заметно было не только изнурение усталости, но и полнейшее равнодушие к любой опасности, как близкой, так и далекой. Он не шарил взглядом по кустам, не вытягивал шею, ловя отдаленный топот копыт, а просто шел себе и шел вперед, словно бы не отдавая отчета в собственной смелости. Да, похоже, и в самом деле не отдавал. То ли жестокая неотвязная мысль, то ли груз усталости мешали ему ощутить возбуждение, столь любимое сорвиголовами, — возбуждение, в какое погружает нас близость риска. И еще одну неосторожность совершил шуан: остановился и уселся на краю канавы, что отделяла лес от дороги, снял шляпу и отбросил ее в сторону, словно жара вконец допекла его и он решил отдышаться.
Вот теперь тот, кто посмотрел бы на него, понял, почему он так равнодушен ко всем на свете опасностям, пусть бы они теснились со всех сторон, пусть бы подстерегали из-за каждого куста, как с одной, так и с другой стороны лесной тропы. Избавившись от широкополой шляпы, он открыл лицо, и оно говорило куда красноречивее слов. После Ниобы никогда еще солнце не освещало такого нестерпимого отчаяния, сама мучительная боль жизни отметила это лицо роковой печатью безысходности. Красивое, с правильными чертами лицо незнакомца была так бледно, что казалось изваянным не из белого, а из зеленоватого мрамора, и мертвенную зелень лишь подчеркивал пунцовый шелковый платок — контрабанда, доставленная к берегам Франции с острова Джерси, — которым он обвязал голову, спустив за левое ухо оба конца. Из-под пунцовой повязки смотрели обведенные черными кругами глаза, и от темных подглазниц белки казались еще белее, а в темной глубине болезненно расширенных зрачков тлел огонь испепеляющей мысли — мысли, исполненной отчаяния и безнадежности. Страшный взгляд. Для понимающего в физиогномике готовность незнакомца к самоубийству не оставляла сомнений. Значит, он был шуан и поутру бился с республиканцами. Сражение произошло неподалеку от Сен-Ло, под Фоссе, что дословно означает «яма». Так вот «яма» была последней надеждой «королевской армии», и в ней похоронили ее вместе с преданными королю отважными храбрецами. Шуан был одним из побежденных, он отчаивался не из-за себя, а из-за гибели общего дела, из-за их окончательного разгрома. Он прилег на бок, оперся на локоть — отважный, оборонявшийся до последнего и все-таки сраженный волк, — в этом волке-одиночке, лежавшем в придорожной пыли, было величие — величие крайней, наивысшей напряженности…
Шуан повернулся к закатному солнцу, и оно, словно смягчившийся палач, снисходительно глядело на него со своей высоты, отсчитывая с невольной печалью немногие оставшиеся ему секунды. Но глаза человека, приготовившегося закрыть их навек, еще длили жестокий поединок, они не отрывались от пламенеющего и все еще слепящего диска, будто бы ища на огненном циферблате подтверждения тому, что самовольно назначенный час и в самом деле пробил. Как знать! Возможно, в этот самый час Скрипочка весело заиграл, открыв в риге разудалый бал для израненных и избежавших пуль, и играл всю ночь напролет кровоточащей рукой. Да, в один и тот же час… Вот только для отчаявшегося шуана и для его отчаянных соотечественников, не оставивших упования на грядущую вечность, часы отбивали непохожие мелодии. Шуан не мог примириться с поражением. Судя по глубине безысходности, он был главой проигравшей партии, ибо лишь для правителя разгром непоправим. Гибель дела гибельна для того, кто прикован к погибшему цепью власти. Исполнившись решимости разделить гибельную участь своего дела, шуан расстегнул наглухо застегнутый колет и достал из-под окровавленной, присохшей к
16
Бомануар Жан де — один из героев «битвы Тридцати» (1352), когда тридцать бретонцев победили тридцать англичан.
Предусмотрительно исполнив долг рыцарской верности и надежно спрятав послание, шуан взял в руки большую печать красного воска, которой оно было запечатано. Он смотрел на нее, и тоскливая безнадежность завладела его отважным сердцем.
Какое необычное и вместе с тем трогательное зрелище! Мы видим шуана, погрузившегося в созерцание выдавленного на воске изображения, и видим, как на изображение капают слезы — слезы отчаявшейся любви. Похоже, на воске запечатлен портрет возлюбленной, шуан обожествил ее и хочет навеки сохранить в своем сердце. Умилительна и для нашего сердца растроганность свирепого льва, слезы его гордых глаз, они катятся и увлажняют мощную гриву, словно ночная роса — шерсть Гедеона [17] . Но воск запечатлел не портрет, а всего-навсего герб, которым всегда скреплял свои депеши дом Бурбонов. Привычный для всех герб монархии: три лилии, прекрасные, как острие копья. Много веков подряд венчали они горделивую голову Франции, но вот в порыве бунтарства она сбросила их и не желает больше носить. Однако для шуана лилии так и остались святым символом той Франции, за которую он сражался и которую потерял. Несколько раз он поцеловал их, как умирающий Байяр [18] целовал крест на рукояти своего меча. Страстные его поцелуи были исполнены того же благоговения, что и поцелуи рыцаря без страха и упрека, вот только крест укреплял душу надеждой, а копья лилий пронзали безнадежностью. Бессильная нежность смягчила последние минуты шуана, но не было у него меча с крестом, напоминающим о божественном мученике, который велит смиряться даже героям и с покорностью приникать к чаше страдания. Шуан прижал к себе мушкет, верного своего боевого товарища: разослав поутру множество смертей, он не остыл и до вечера, — и, молчаливо, без вздоха, сурово сжав потемневшие от пороха губы, поднес дуло к мужественному своему лицу и ногой спустил курок. Прогремел выстрел. Лес Серизи повторил его раз, другой, третий — глуше, еще глуше. Солнце опустилось за горизонт. Они ушли вместе: солнце за край горизонта, шуан за край жизни.
17
В Библии рассказывается, что Бог избрал Гедеона спасителем своего народа и дал ему знамение: ночная роса увлажнила только расстеленную шерсть, а вся земля вокруг осталась сухой (Суд. 6:36).
18
Байяр Пьер Терайль, сеньор де (1473–1524) — прославленный французский воин, покрывший себя славой в битвах, которые вели французские короли Карл VIII, Людовик XII и Франциск I. За доблесть и благородство его прозвали «рыцарем без страха и упрека».
И наступил чудесный вечер. Вокруг снова царила безмятежная тишина. Стоило исчезнуть солнцу, как сразу же задул прохладный ветерок, словно вслед за раскаленной пулей спешил легкий посвист. Ветерок легко дотронулся до листвы лесных деревьев, а потом погладил по лицу самоубийцу.
По лесу Серизи не спеша брела пожилая женщина. Собирая хворост, добрела и до придорожной канавы, где осталась лежать глина божьего творения. Слишком занятая сухим валежником, а может, и немного глуховатая, она не слышала выстрела. А если и слышала, не обратила внимания — мало ли в здешних краях охотников. Деревянное ее сабо задело покойника. Сын ее знался с «совиным братством», и материнское чувство возобладало над природной пугливостью. Вспомнив своего Жана, она наклонилась к изуродованному воину и дотронулась рукой до его груди. Что это? Сердце еще билось. Женщина не колебалась ни секунды. Опасливо оглянувшись на дорогу, вырубку и поляну и не заметив ничего подозрительного, она взвалила шуана себе на спину, будто вязанку краденых дров, и поволокла, несмотря на немощь, к себе в лачугу, что притулилась неподалеку на опушке. Уложив несчастного на свою постель и затеплив чадящую коптилку, она принялась обмывать его жуткие раны с раздробленными костями и висящей клочьями кожей. Лицо самоубийцы напоминало перепаханное кровавыми бороздами поле. Пять или шесть пуль находилось в стволе мушкета, огненным снопом пропахали они его лицо, оставив на нем кровавые борозды, и только этим можно объяснить то, что шуан остался в живых. Как умела, перевязала женщина окровавленную, лишившуюся человеческого облика мумию.
Нищенская жизнь укрепила в старой крестьянке мужество, отучила от брезгливости, и теперь, на исходе дня, она добросовестно исполняла возложенный на нее Господом долг милосердия, как исполнил его когда-то добрый самарянин, что ехал из Иерусалима в Иерихон [19] . Воистину она была христианкой и жила словно бы не в наши равнодушные времена, сберегая в себе тепло живой веры, той самой, что подвигает сердце на добрые чувства, помогает добродетели стать деятельной и перемещает милосердие из ума в руки. Она и помыслить не могла, что несчастный, которого она выхаживала с такой набожной истовостью, сам предал себя в руки смерти. Но если бы и закралась ей в голову такая святотатственная мысль, то лилия, которую она увидела на одежде раненого, отвела бы ее. Ведь и короля она чтила не меньше Господа Бога и, увидев лилию, не сомневалась, что те ужасные раны, которые она перевязывала, нанесли пули «синяков». Служа королю и Богу, она ухаживала за раненым с каждодневным неослабным рвением и искренней нежностью. Так посмотрите же в лицо той, что приютила чужое страдание! Вот она обмыла, подсушила и перевязала раны тряпицами, на которые порвала свою ночную рубашку, кончила и опустилась на колени, молясь милосердной Богородице за страдальца, которого корчило на постели от боли. Услышала ли ее молитву Матерь Божия? Очень может быть, потому что раненый все медлил умирать.
19
Иисус, отвечая на вопрос, кто человеку ближний, рассказывает притчу о несчастном, ограбленном и израненном разбойниками, которому не помог ни священник, ни левит, зато самарянин перевязал раны, отвез в гостиницу и оставил хозяину денег на его содержание. Ближний тот, кто оказывает милость (Лк., 10:29–37).
Шла уже вторая неделя после того самого дня, когда Мария Эке (так звали милосердную женщину) подобрала умирающего шуана. Домишко ее одиноко стоял на опушке леса, и, живя вдали от соседей и любопытных соседок, она была избавлена от докучных, а то и недоброжелательных расспросов. И очень этому радовалась. Однако во времена гражданской войны никакие предосторожности не излишни, и, закопав одежду и оружие шуана в уголке своего домишка, она приготовилась обмануть «синяков», если они к ней нагрянут, и выдать умирающего за своего сынка. Горячечной несдержанности раненого она не опасалась: он не мог произнести ни единого слова.