Портрет и вокруг
Шрифт:
Сначала коня оттесняли от табуна – выводили из загона и связывали хитрой восьмеркой шею и заднюю ногу. Фиксировали и вторую заднюю ногу для верности. Подсекали – и конь разом валился на бок. До подсечки кони вели себя спокойно, а дальше были они спокойны или нет, значения не имело. Лежащему коню задирали задние ноги враскоряк – делали это сразу пять человек, все, кто здесь был. До этого двое или трое просто стояли. Посмеивались и покуривали. Теперь они включались все разом. И были предельно собранны, особенно если выпадало удерживать заднюю ногу. Конь лежал на спине,
Наконец, навалившись и придавив, замирали в ожидании, и кто-то звал – он звал совсем негромко: «Галь!» – и из землянки возле загона выходила девушка и шла к распластанному коню. Ей было лет шестнадцать, совсем зелень, звали ее Галочкой. Она была в белом халате и сама была беленькая. В одной руке держала скальпель, в другой – ведро с дезинфицирующим раствором. У нее были быстрые голубые глазенки и миловидное лицо. Рязаночка. Свое ведерко она каждый раз уносила в землянку и опять выносила, потому что, пока коня валили, ведро могли сбить. После подсечки все шесть коней бились и метались, будто дело шло о жизни и смерти, такое вот заблуждение.
Третий по счету конь после операции не вставал. Лежал, закатив глаза. Уже Галочка плеснула напоследок на рану жидкостью из своего ведерка. Уже распутали ему ноги. Уже освободили шею. А он не вставал. Один из конюхов нес к оранжевому ведру яйца – они еле вмещались в его ладони. «Какое добро пропадает!» – подмигнул он мне, проходя рядом. Другой конюх трепал по шее лежавшего в обмороке коня.
– Вставай, вставай! – говорил он.
И опять:
– Вставай, вставай – колхозным будешь!
Конь встал, встряхнулся – и с ржаньем побежал в поле. Их всех после этого выпускали побегать. И пожевать травку. Он бегал, ржал: в табуне ему отзывались.
Должно быть, меня это волновало – кастрирование коней. Должно быть, я всерьез думал, что мне это созвучно. Дескать, женился. Дескать, уже семья и ребенок есть, и в каком-то смысле с моим «я» покончено. И уже для других свобода, воля, зеленые луга и так далее. И, ей-богу, я бы слаще вздохнул, если бы хоть один, потный, горячий, с дрожащим животом, вырвался из их рук и понесся по полю с победоносным и пьянящим ржаньем, – но он конечно же не вырвался и не понесся по полю. Ни один.
Конюх улыбался.
– Да, – говорил он, – хорошие кони будут. Большое мы сегодня дело сделали.
И опять улыбался, мы сидели рядом и курили…
– …Если их не кастрировать, они же не работают.
– Да?
– Даже запрячь не даются. Ничего не умеют. И ничего не хотят – лодыри…
Он рассказывал. Пояснял:
– А знаешь, как они кобыл кусают? Я тебе покажу у бурой шрамы на шее – будто ее топором отметили. Посмотреть хочешь?
Но не захотел я смотреть шрамы.
* * *
Так и бывает. Ты помнишь всякие такие слова: «индивидуальность», «конь», «ржанье» – и думаешь, и передумываешь наново, – а твои старенькие папа и мама до беспамятства рады и чуть ли по комнатам не скачут, потому что сыночек наконец-то расписался, и загс, и печать настоящая, и все честь честью. Они радовались.
Так прошло лето.
А потом они помогали нам погрузиться сначала в автобус, затем в электричку. И вот медленно и надежно, объем за объемом, вползали за нами банки с соленьями, с вареньями, авоськи с яблоками и маминой стряпней – сначала в автобус, затем в электричку. Присвистнув, электричка рванулась. Я высунулся из окна и вовсю махал им рукой. Жена держала Машку на коленях. Маша была в белой панаме.
– Приезжайте! – кричал оставшийся на платформе отец, а мать держалась за платочек. – Приезжайте-е! – а я махал им рукой и чувствовал себя вполне семьянином, Петром Петровичем или Иваном Иванычем, который возвращается со своей семьей и с этими вареньями и соленьями. Чувствовал себя мужчиной в доме. Немножко неандертальцем, которому удалось натаскать для племени рыбы из залива. Чувство мне нравилось. «Колхозным будешь», – вспомнил я конюха.
Второй телефонный звонок раздался, когда мы уже вернулись из деревни домой – после лета.
– Алло, – сказал незнакомый женский голос. – Я звоню по поручению Веры Сергеевны. Она просила вам позвонить.
Женский голос продолжал:
– У них в Мастерской сменился номер телефона. Вера Сергеевна просила, чтоб я непременно дозвонилась к вам и этот номер вам сообщила, – запишите.
– Я должен ей позвонить?
– Этого я не знаю. Запишите номер.
Я записал. И без мало-мальской душевной чуткости подумал: чего ей все-таки от меня надо?
Глава 3
Вера уговорила меня помочь ей. Я отнекивался, – склонила меня одна черточка в ее рассказе, в сущности совсем мелочь. Так и бывает. Ты приходишь поболтать, клюешь на какую-то мелочь, соглашаешься и собираешься только самую малость промочить ноги, а потом влазишь в воду по грудь, если не с головой. Мы с Верой сидели в какой-то угловой харчевне – кафе как кафе. Двое за столиком. Был сентябрь, полно арбузов. Мы купили половинку с ярко-алым срезом и быстренько ее съели. Но если не считать арбуз, семечки и арбузные разводы на столе, то издали виделось то самое – чистенький столик, и двое за столиком, и две чашечки кофе. Как у киношников.
– …И если бы не кое-что в твоем рассказе, я бы не согласился.
– Значит, согласился? – Вера улыбнулась.
– Да.
– Как хорошо!
Почти тут же радость ее исчезла, потому что так уж мы устроены. До той минуты, как я пришел в харчевню, выслушал ее и согласился помочь, она на меня надеялась и рассчитывала. Ей казалось – главное, чтоб согласился. А как только я согласился, ей вдруг подумалось, что я ведь, пожалуй, ничего не сумею. Или мало сумею. Я вместе с моим согласием почти тут же в ее глазах обесценился, такое бывает.