Портрет Иветты
Шрифт:
– Я знаю, где нет кошек, – сказал он.
Дорога привела их к обрыву, за которым была распахнута тьма. Огромная медная луна низко и тяжело висела в глубине этой тьмы и едва отражалась в недвижной воде. Они свернули на тропу и пошли вниз, к берегу. Последние дома поселка с затихающей в них гомозней остались позади, но Иветта не выказывала намерения повернуть назад. Миновали рыбацкую развалюху, огороженную металлической сеткой. Темной тенью из конуры выскочил сторожевой пес и, брякнув цепью, молча посмотрел на них. Под ногами щелкала галька. Медленно, один за другим,
Луна поднялась высоко, и ее томящий прибывающий свет пал на складки хребта, на уступы разъятого Волошинского профиля, на огромные каменные глыбы, миллионы лет назад скатившиеся к воде.
– Ну, вот мы и дома, – сказал Кашин, когда они спустились в бухту, высоким амфитеатром прибрежных скал отгородившуюся от мира.
– Хорош дом, – сказала Иветта. – Камни, крабы и прочая гадость.
– Прочая гадость – это я?
– Ты не гадость, ты хороший человек. Я это сразу поняла. Прекрасный отец, прекрасный муж... Кто твоя жена?
– Если я скажу, что у меня ее нет, ты ведь не поверишь?
– Само собой.
– И, тем не менее, это так.
– Ты ее бросил?
– Нет, она...
– Тогда мне, кажется, понятно...
– Что понятно?
– Настя...
– А, да. Ей не хватает матери. Впрочем, ей и звезд не хватает. Когда ей было всего два года, она кричала, глядя вверх: «Звезда, иди ко мне!» и добавляла на всякий случай: «Кашу есть».
– О, господи, боже мой, почему у всех так плохо?
– Разве у всех? Ты это про кого?
– Так, ни про кого. Почему ж это, интересно, она тебя бросила? Вроде бы, ты производишь нормальное впечатление. Можно даже сказать – благоприятное.
– Это только произвожу. На самом деле, я псих. Все художники – психи.
– Ты ее, наверно, бил. Напивался и бил.
– Угу. Мольбертом.
– Бедная женщина...
– Не жалей ее. Она сама художница.
– А, то есть она вроде тебя.
– Да, в каком-то смысле.
– То есть, поэтому вы и разошлись.
– Вроде того...
– Без всяких вроде. Я хочу знать точно.
– Зачем?
– Сегодня мой день задавать вопросы. Она что, нашла другого мужчину?
– Ну, вот видишь, тебе все известно...
– Более успешного и вовсе не художника? Который восхищается ее работами и обещает ей красивую жизнь. А ты не верил в красивую жизнь, а только в труд...
– Мне нечего добавить...
– И все-таки это как-то грустно. Лучше бы ты был женат.
– Ты предпочитаешь женатых?
– Я предпочитаю счастливых... Ну, рассказывай.
– Что?
– Про себя. Ты страдал?
Иветта опустилась на колени, положила на них руки, словно приготовилась долго слушать.
– Страдал, – сказал
– А сейчас?
– А сейчас нет.
– Почему?
– Потому что прошло время. Потому что теперь это уже бессмысленно.
– Значит, страдать надо со смыслом?
– Видимо, да. Пока есть надежда.
– Любопытно... – Иветта склонила голову набок и закусила губу, о чем-то подумав. Затем улыбнулась, подвинулась на коленях ближе к Кашину. – Ничего. Не переживай. У тебя ведь есть женщины, тебя должны любить – такой добрый, заботливый. Только с виду – мрачноватый. – Она протянула руку и пропустила пальцы сквозь его шевелюру: – И волосы у тебя такие же, как ты сам. Кажутся жесткими, а на самом деле мягкие.
От такого прикосновения Кашин почувствовал внутри слабину и обнял Иветту.
– А это зачем? – спокойно отстранилась она.
– В самом деле – зачем? – пробормотал Кашин. – Как там в «Пиковой даме»: «Я не могу жертвовать имеющимся ради надежды приобресть излишнее». – Он знал свой недостаток – не угадывать момент, когда женщина отдает инициативу, и, чтобы не попасть впросак, тянул паузу, рассчитывая, что все как-нибудь само собой разрешится.
– Прости, не обижайся. Пошли-ка лучше домой. Только дай я тебя, бедного, поцелую.
Она решительно поднялась, качнувшись, будто иронизируя над собой, и, взяв в руки его лицо, быстро коснулась губами его губ. Он не дал ей уйти, обхватил бедра, прижался лицом, чувствуя, как врезается в щеку холодная пуговица на поясе джинсов. Он отстегнул ее – и молния сама поползла вниз, раскрывая замерцавшее тело, которое вдруг ослабело под его руками и стало обвисать, как обезвоженный стебель. Было светло, как днем, но каждый платиновый камешек имел свою глубокую бархатную тень – камешки крутились под коленями, будто хотели выкатить в море, в темную, теплую, гладкую глубь, где все, что началось, там же и кончалось рано или поздно.
– Послушай, уже два часа ночи.
– Так мало...
– Ты обещала вернуться в двенадцать.
– Я тебе ничего не обещала.
– Я тебя люблю.
– Какие страшные слова.
... Неба было не узнать. Оно повернулось над ними, и одни звезды скрылись за краем хребта, а другие вышли навстречу. Два человеческих голоса возникли из тишины и удалились в сторону Тупого мыса. Одинокий камешек скатился с верхней тропы. Вода блестела между валунами и глыбами, как смола.
Путь обратно был дольше. Казалось, что идешь по воздуху – неверными ногами по неверной тропе. Дул ветер и после замкнутого в каменной бухте неподвижного тепла стало свежо.
– Надень, – Кашин снял куртку.
– Оставь, ты простудишься.
– Не хочу, чтоб ты мерзла.
– Мне тепло. Правда.
– Все в порядке?
– Ты о чем?
Улыбнувшись, Кашин поднял с тропы плоский камешек и запустил в смоляную гладь. Камень оставил на ней пять бледных всплесков.
Поселок спал. Уличный фонарь покрывал своим искусственным светом почти весь хозяйский двор. Калитка не скрипнула, и Чопик не проснулся. За домом в темноте звякали крышками от кастрюль ежи.