Портрет влюбленного поручика, или Вояж императрицы
Шрифт:
Писать копии, разыскивая для них труднодоступные, неизвестные оригиналы, постоянно опаздывать со сроками, приносить извинения в неизбежных задержках, повторять в лучшем случае собственные работы, выслушивать нетерпеливые укоры расплачивавшихся скупо и неохотно заказчиков… Советник императорской Академии трех знатнейших художеств, господин академик, участник единственных тогда в России академических выставок (точнее — выставки 1804 года)… Какими несовместимыми представляются эти две стороны жизни художника! Между тем они существовали, как продолжали существовать заказы на церковную живопись, ради которых Боровиковский готов оставлять Петербург и ехать в глухие уголки других губерний — как иначе назвать затерявшееся на Рязанщине „Стенькино“ молодых Дубовицких, где художнику достается писать образа.
Сегодня имя Дубовицких вызывает в памяти одни из лучших портретных полотен мастера — одухотворенный образ старика отца, не соглашавшегося с мартинистами и дружившего с Н. И. Новиковым, его простоватой, с крупными чертами лица жены, закованной в складки замысловатого, отделанного кружевами и буфами платья
Глава 9
Тени михайловского замка
…По сношению и осмотру многих живописных художников, в Санкт-Петербурге пребывающих, найден… благонадежнейшим советник Академии художеств Владимир Лукич Боровиковский.
„Блaгoнaдeжнeйший“ — наверно, это было самое точное определение для тех, наступивших после Отечественной войны 1812 года, лет. Исполнительный, добросовестный, бесконечно требовательный к себе и снисходительный к другим, совестливый и готовый прийти на помощь каждому, как бы ни было трудно самому. Его день начинался с раздачи пусть очень небольшой, но зато постоянной милостыни своим, приходившим в дом нищим и кончался заботами об учениках, шумной, беспокойной и неблагодарной ватагой заполнявших квартиру и мастерскую. Кого-то отличала лень и нерадивость, кого тупоумие и равнодушие к живописи, кого склонность к болезням или желание поживиться небольшим достатком учителя. Исключения делали Боровиковского счастливым. Но таких, как А. Г. Венецианов, ограничившийся немногими уроками или тяготевший к Академии Бугаевский-Благодарный, было немного, да и умели ли они выразить признательность учителю при жизни. Чувство признательности оживало после смерти художника, заставляло раскаиваться в собственной невнимательности, давать обещания позаботиться о памяти. Обещания — потому что на осуществление их снова не хватало времени, душевных и физических сил.
А он в последние годы жизни думал о своем „Жизнеописании“, что-то хотел сам понять, что-то объяснить другим, может быть, обрести ту справедливость, в которой так упорно отказывала судьба. Шла профессия, были свет и тени художнического дела, но была еще и преданность живописи, влюбленность в нее, которой Боровиковский в преклонные годы готов стыдиться — слишком не соответствует почти юношеская пылкость возрасту и положению почти ремесленника, в которое ставят обстоятельства. Поэтому появляется совершенно неожиданный оборот, что „по долговременному моему навыку“ искусство „приносит мне и удовольствие“. Трудно в 1816 году сказать более откровенно и просто — без громких фраз, пафоса, ссылок на рассуждения древних и новых теоретиков. За „удовольствием“ скрывается единственное в своем роде счастье работать, иногда добиваться задуманного, чаще испытывать неудовлетворенность и, вызывая недовольство или в лучшем случае недоумение заказчиков, просить как о величайшем одолжении лишнего сеанса для работы с натуры, лишней недели для завершения холста. Удовлетворение заказчика ничто по сравнению с судом художнической интуиции и совести.
И еще надо было уяснить себе собственные метания среди масонских лож, тех учений, которые увлекали и разочаровывали, не решая того главного, к чему стремился художник, — духовного самоусовершенствования, развития в человеке его лучших, обращенных на благо других, а не на своекорыстные расчеты качеств.
Можно было выдержать жесткость А. Ф. Лабзина, если бы за ней не стояло самое обыкновенное властолюбие, и его бесконечные поучения, если бы их существу отвечала его собственная жизнь. Боровиковскому невыносимо тяжело подчиняться голой силе, и он готов переступить через свою деликатность и мягкость, если убеждается в том, что попрана справедливость. Боровиковский конечно же не боец, но от него можно добиться неизмеримо больше уважительностью, нежели окриком, против которого художник способен восстать. Может быть, не резким ответом, скорее сбивчивой и от волнения путаной речью, зато после с трудом подобранных слов приходило решение, а его совсем не просто бывало изменить. Боровиковский отстраняется от А. Ф. Лабзина, отстраняется и от других „учителей“, хотя потребность в духовном общении, в анализе человеческих чувств и побуждений продолжает в нем жить и толкать на поиски иных союзов, которыми так богата общественная жизнь России после
„В то время существовали в России люди, известные под именем мартинистов, — напишет Пушкин. — Мы еще застали несколько стариков, принадлежавших этому полуполитическому, полурелигиозному обществу. Странная смесь мистической набожности и философского вольнодумства, бескорыстная любовь к просвещению, практическая филантропия ярко отличали их от поколения, которому они принадлежали“. Боровиковский принадлежал к числу тех, кого имел в виду поэт.
Он до конца поддерживает добрые отношения с Державиным, но в портрете 1811 года и его выполненной для Российской Академии копии (в настоящее время первый во Всесоюзном музее А. С. Пушкина в г. Пушкине, второй — в Музее Института русской литературы Академии наук СССР) одинаково трудно узнать и поэта и художника. Насколько резко изменился облик состарившегося Державина, превратившегося в благообразного добродушного старичка, затянутого в усыпанный орденами сенаторский мундир, настолько иной стала кисть Боровиковского — жесткая, с четко пролепленными объемами, большими цветовыми плоскостями и мелочно разделанными деталями костюма в эта живопись сосредотачивает все внимание не на настроении и его оттенках, а на характере человека, в который как бы вчитывается художнику.
Новый образ Державина заставляет вспомнить пушкинские строки воспоминаний о лицейских годах: „Державина я видел только однажды в жизни, но никогда того не забуду. Это было в 1815 году на публичном экзамене в лицее. Как узнали мы, что Державин будет к нам, все мы взволновались. Дельвиг вышел на лестницу, чтоб дождаться его и поцеловать руку, написавшую „Водопад“. Державин приехал. Он вошел в сени, и Дельвиг услышал, как он спросил у швейцара: где, братец, здесь выйти? Этот прозаический вопрос разочаровал Дельвига, который отменил свое намерение и возвратился в залу. Дельвиг рассказывал мне это с удивительным простодушием и веселостию. Державин был очень стар. Он был в мундире и в плисовых сапогах. Экзамен наш очень его утомил: он сидел поджавши голову рукою; лицо его было бессмысленно, глаза мутны, губы отвислы. Портрет его (где представлен он в колпаке и халате) очень похож. Он дремал до тех пор, пока не начался экзамен русской словесности. Тут он оживился; глаза заблистали, он преобразился весь“. Этот момент недолгого оживления и успевает подметить и передать Боровиковский, но именно момент. Слишком легко себе представить, как исчезнет тронувшая губы легкая усмешка и блеск глаз скроют отяжелевшие веки.
Державин заказывает свой портрет Боровиковскому в год, когда основанный им кружок писателей-архаистов, выступавших против карамзинских литературных реформ, превращается в общество — „Беседу любителей Российского слова“. Былые дружеские собрания превращаются в открытые заседания, происходившие с необычайной торжественностью в петербургском доме поэта. Державина начинает привлекать внешняя пышность, данью которой становится и написанный двумя годами позже, уже после Отечественной войны, портрет жены на фоне любимой ими обоими „Званки“, на пологом берегу Волхова, в покоившем его старость сельском уединении.
О Дарье Алексеевне отзывались по-разному. Все отдавали должное ее внешности высокой статной темноволосой красавицы, но мало кого привлекал характер второй супруги поэта. Она была сдержанной в проявлении чувств, почти надменной в неприветливом обращении даже с друзьями мужа и неожиданно чувствительной в самые неподходящие минуты, когда ей приходилось оставлять гостей, чтобы скрыть набегавшие слезы. Одни считали ее брак с поэтом следствием взаимного уважения и в какой-то степени расчета — до 28 лет Дарье Алексеевне не удавалось выйти замуж. Чувства Державина конечно же принадлежали умершей Пленире — Екатерине Яковлевне. Отношение к Дарье Алексеевне отличалось скорее нарочитой восторженностью, чем подлинной увлеченностью. Но сама она скрывала гораздо более глубокую привязанность к поэту. И дело не том, что Дашенька Дьякова окажется не в пример своей предшественнице превосходной хозяйкой, расчетливой, бережливой, способной справиться со всеми теми материальными затруднениями, которые столько лет отравляли жизнь Державину. Все долгие годы своего вдовства, а она переживет мужа почти на тридцать лет, Д. А. Державина посвятит увековечению памяти поэта. По завещанию она оставляет значительные средства на стипендии в Казанском университете, чтобы сохранить любимую „Званку“, выделяет капитал на создание в ней женского монастыря с училищем при нем, который был открыт в 1869 году.
Для Боровиковского это, казалось бы, привычное и вместе с тем принципиально новое решение. Зелень, составлявшую среду, в которой помещались модели художника, заменяет перспектива барского дома, реки и парка, на фоне которых достаточно ясно читается фигура Державиной, но становится совсем небольшим ее лицо. На первом плане оказывается светлое, вышитое, с пышными модными рукавами платье, широкая полоса шали. Взгляд зрителя невольно отвлекается от лица хозяйки „Званки“ широким гостеприимным жестом, которым она отводит руку в сторону рисующегося на ясном фоне неба дома. Именно помещица, хозяйка, но не та давняя женщина с портретов Боровиковского, о которой „Московский Меркурий“ рассуждал, что она должна выказывать свою чувствительность в разговорах, движениях и голосе, „а пуще всего в глазах“, „открыть свою грудь всему горестному, всему угнетенному, всему слезящему и дойти до страсти к добру и желания всеобщего блага“. И если спокойная, уравновешенная Державина останется далека религиозному фанатизму, это не помешает ей после смерти мужа близко сойтись со своими соседями по имениям — графиней А. А. Орловой-Чесменской, Аракчеевым и архимандритом Фотием, отойдя от давних державинских единомышленников и друзей.