Портрет
Шрифт:
Хлебников слабо улыбнулся, задумался.
Женя приковывает свой взгляд к холсту…
Когда-то горящий жираф поразил Женино воображение. Он услышал о нем от Хлебникова. На Женины настойчивые расспросы об этой картине и об ее авторе Сальвадоре Дали он почему-то отвечал неохотно: «Там искать нечего». Однажды, под Жениным недоуменным взглядом, он спохватился: «О нет, это, конечно, не значит, что искать можно только лишь в моей капусте!..» Женя напористо просил показать жирафа, и Хлебников привез книгу с цветной репродукцией. Женя бросился рассматривать жирафа, а Хлебников говорил, что приближаться к горящему жирафу нельзя, так как можно
Опять хороший каламбур.
Напрасно старался Хлебников. Женя и сам с некоторым разочарованием смотрел на горящего жирафа…
И вот теперь, оказавшись лицом к лицу с «невообразимым», Хлебников идет на попятный.
— Да, мой юный друг, — говорит он, нежась на кушетке, — я попал в зачертовье… То есть я не могу заставить себя писать берега с лодками, я вдруг впал в такое состояние, что впору, знаешь ли, писать каких-нибудь вот именно горящих жирафов!
Женя вопросительно смотрит на Хлебникова. Тот, не вставая с кушетки, рассеянно берет со стола яблоко, надкусывает его.
— Человек, — продолжает он, — замышлен и воплощен гениально. Он извлекает пользу даже из абсурда. Абсурд!.. Он ведь есть в природе, хотим мы того или нет.
Хлебников улыбается, остро взглядывает на Женю.
— Словом, я влюбился, Женя…
Женя опускает взгляд.
— Влюбился абсурдно — в кого бы ты думал? В твою одноклассницу, в Тальку.
Хлебников положил надкушенное яблоко обратно на стол. Взгляд его снова стал задумчив. Похоже, Хлебников уже забыл о Женином присутствии.
Женя тоскливо смотрел на яблоко: как теперь его дописывать, надкушенное!
— Кстати. Как ты думаешь — она красивая?
Женя молчит, но молчание становится неприличным, Хлебников бог знает что о Жене подумает.
— Это спорный вопрос, — через силу произносит Женя. — А вот вы лучше скажите: зачем красота?
Хлебников погладил бороду, ответил серьезно:
— Красота существует для того, чтобы пользоваться ею.
Резко, протестующе повернул к нему голову Женя.
— Но, но! Не горячись. Пользоваться в высоком смысле слова. Наслаждаться, получать эстетическое удовольствие, писать, наконец, тот же портрет красивой девушки — это тоже пользоваться!
Все Женино естество отчаянно противилось тому, что говорил Хлебников, хотя опровергнуть его доводы он не мог.
Женя покорно дописывал яблоко. Это яблоко нужно было дописать, иначе Хлебников расценит Женин уход как сцену ревности.
— Я в таком состоянии, что, кажется, вот-вот постигну самое квадратуру круга, — возбужденно говорил Хлебников. — Такая, черт побери, раскованность духа!.. Чуть, в самом деле, «растопыришь глаза» — и все видишь по-другому… Себя совсем по-другому видишь… Истинно говорил византийский мыслитель: познав себя, узнаешь великие и чудесные вещи!
Хлебникова повело. Теоретически он подкован, это ясно. Сейчас наговорит еще бочку
Впрочем, многословие не велика беда. И то, что влюбился, тоже ничего, дело не худое, да и не спрашивает любовь ни у кого. И не может же, в самом деле, Женя отказатькому-то в праве любитького-то. Тем более запретитьлюбить.
А вот Хлебников — не таков. Захотел — запретил жирафа, захотел — разрешил, но только со своей точки зрения… А как пропасть в душе разверзлась, так по-другому запел: там, в пропасти, оказывается, и квадратура круга есть, и абсурд, в котором смысл, и многие великие и чудесные вещи… И все это он позволяет себе постигать. И дело не в жирафе, будь он неладен, а в том, что себе-то Хлебников позволяет «невообразимое», когда это никак не обойти или когда это ему выгодно, а другому может отказать!
Странный принцип, странная справедливость, странная истина…
А жираф… Что ж, Хлебников большой умница, но он не разглядел того, что Женя любил своегожирафа, диковинного, красивого и недоступного… Любил — создавая его прекрасным в своем воображении, как некогда дед его, Петр Подымов, переиначивал в своей мечте на добрый и веселый лад недобрую и невеселую тварь — дракона.
Хлебников хвалит яблоко. Наконец-то можно уйти!
Талька выписалась и первым делом явилась к Жене. Лицо ее осунулось, нос, подбородок, скулы заострились, движения потеряли живость. В кургузой желтой курточке и в голубых затертых в лоск джинсах она выглядела мальчишкой.
Талька села для приличия на табурет, молча посидела, затем встала и произнесла, опустив глаза:
— Я поблагодарить тебя пришла…
И вышла.
Еще несколько дней она была на домашнем режиме, в школу не ходила. Место ее перед Женей зияло и, казалось, в чем-то упрекало Женю. Да, именно такое значение улавливал он в этой пустоте. Ей, пустоте, нужно было что-то ответить; но что? Если бы сидеть на уроках спрятавшись за кого-нибудь, за Игоря, например, то можно было бы спокойно предаться обдумыванию; но место впереди Жени пустовало. Женя был весь на виду, а учителя, как ему казалось, не сводили с него глаз. Не только учителя — весь класс, да и весь поселок. Все хотят знать, что происходит у него с Талькой.
Он сам хочет знать — и не знает…
Однажды услышал краем уха, случайно, разговор между женщинами: «Натальица-то не под версту ему! Больно пригожа, больно балованна…» «А уж он так для нее старался — пополам складывался…»
Что старался, то верно. Только все это не то. Никто не знает того, что случилось тогда на берегу в тот прекрасный и страшный день. Все знают, что он ее спас, но никто не знает, что он ее погубил. Никто, кроме него самого и Тальки. Он растерялся, смалодушничал. Иначе почему он не сказал ей того, что она так хотела услышать от него! Иначе почему он заколебался в то решающее мгновение!..
А может, она ничего особенногоне хотела услышать от него, и все это вздор, выдумка, одно воображение…
Чтобы отвязаться от этих мыслей. Женя начинал думать о своем натюрморте. Натюрморт был истинным спасением. Женя на совесть трудился над ним, уже дописывал кофейник — он тоже получался превосходно. Верно говорят: работа да руки — надежные поруки. Натюрморт попадет на выставку. И тогда начнется какая-то новая жизнь. Все прошлое отодвинется, он весь отдастся живописи — это ведь главное в его жизни…