Портреты его детей
Шрифт:
С суперобложки на Кантлинга уставился его собственный портрет.
— Ты совсем как твоя мать, — сказал он, потирая ушибленную шею. — Она тоже постоянно чем-то швырялась. Только у тебя это получается более метко.
— Он криво улыбнулся.
— Меня не интересуют твои шутки, — сказала Мишель. — Я никогда тебя не прощу. Никогда. Ни за что. Я просто хочу понять, как ты мог так поступить со мной, вот и все. И ты мне скажешь. Сейчас же.
— Я… — сказал Кантлинг и беспомощно развел руками. — Послушай, я… Ты сейчас перевозбуждена, так, может быть, выпьем кофе, подождем, чтобы ты немного успокоилась, а потом поговорим. Я не хочу, чтобы мы кричали друг на друга.
— Мне плевать, чего ты хочешь! — вскрикнула Мишель. — Я хочу, чтобы мы
Ричард Кантлинг почувствовал, как в нем закипает гнев. Какое право она имеет так вопить на него? Он не заслужил такого нападения, он ничего не сделал. Он пытался промолчать, чтобы не сказать лишнего, не усугубить… Он опустился на колени и поднял свою книгу. Машинально обтер ее, поворачивая почти с нежностью. В глаза ему ударил заголовок: изломанные красные буквы на черном фоне, искаженное лицо миловидной девушки, рот, разинутый в вопле. «Покажи мне, где больно».
— Я боялся, что воспримешь ее неверно, — сказал Кантлинг.
— Неверно?! — По лицу Мишель скользнуло недоумение. — Ты что, думал, она мне понравится?
— Я… я не был уверен, — сказал Кантлинг. — Надеялся, что… То есть я не был уверен, как ты отнесешься к этому, а потому решил, что будет лучше не упоминать, над чем я работаю, пока… ну…
— Пока эту блевотину не выставят в витринах книжных магазинов, — договорила Мишель.
Кантлинг перелистнул титульную страницу.
— Взгляни, — сказал он, протягивая книгу. — Я посвятил ее тебе. Он показал ей. «Мишель, познавшей эту боль».
Мишель сильным ударом выбила книгу из его рук.
— Подонок, — сказала она. — По-твоему, это что-то меняет? По-твоему, вонючее посвящение оправдывает то, что ты сделал? Оправдания этому нет. Я никогда тебя не прощу.
Кантлинг попятился, отступил перед ее гневом.
— Я ничего такого не сделал, — упрямо сказал он. — Я написал книгу. Роман. Какое же это преступление?
— Ты мой отец! — крикнула она. — Ты знал… ты знал, подонок, что мне невыносимо было говорить об этом, о том, что произошло. Ни с моими любовниками, ни с моими друзьями, ни даже с моим врагом. Я не могу. Просто не могу. Даже думать об этом не могу. Ты же знал. Я рассказала тебе, тебе одному, потому что ты был мой папочка, и я верила тебе, и мне необходимо было освободиться, и я тебе рассказала, самое скрытное, только между нами, и ты знал, и что ты сделал? Записал в чертовой книге и опубликовал, чтобы читали миллионы людей! Будь ты проклят! Ты так с самого начала и задумал, подонок? Да? В ту ночь, когда ты меня обнимал, ты запоминал каждое слово?
— Я… — сказал Кантлинг. — Нет, я ничего не запоминал, а просто, ну, запомнил. Ты неверно воспринимаешь, Мишель. Книга вовсе не о том, что произошло с тобой. Да, толчком послужил тот случай, он был исходной точкой, но это роман, я многое изменил. Это литература.
— Ну да, папочка, ты все изменил! Не Мишель Кантлинг, а Николь Митчелл, модельерша, а не художница, и еще она порядочная дура, верно? Это тоже изменение, или ты считаешь, что я дура, раз жила там, дура, что впустила его? Да, это роман. И просто совпадение, что он о девушке, которую заперли, насиловали, пытали, запугивали, снова насиловали, — и что у тебя есть дочь, которую заперли, насиловали, пытали, запугивали, снова пытали. Просто хреновое совпадение!
— Ты не понимаешь, — беспомощно сказал Кантлинг.
— Нет, это ты не понимаешь. Ты не понимаешь, каково это. Твой лучший роман за долгие годы, так? Бестселлер номер один. Номером первым ты же ни разу не был, верно? Даже в списки не попадал с «Трудных времен»… или с «Черных роз»? А почему бы и нет? Почему бы не стать номером первым — ведь это не занудь про закрывшуюся газету, это же про изнасилование. Ого-го, что может быть забористее? Полно секса, насилия, пыток, траханья и жути, и это же на самом деле было, ага! — Ее губы искривились и задрожали. — Самое страшное, что случилось со мной. Немыслимые кошмары. Я до сих пор иногда просыпаюсь
— Ты несправедлива, — возразил Кантлинг. — Я не хотел причинить боль. Книга… Николь умна и сильна. А он чудовище. Пользуется разными именами, потому что у страха тысячи имен, но только одно лицо, понимаешь? Он не просто человек, он мрак, обретший плоть, бессмысленное насилие, подстерегающее всех нас, боги, которые играют нами, как мухами, он символ всего…
— Он человек, который изнасиловал меня! Он не символ!
Она закричала так громко, что Ричард Кантлинг отступил, ошеломленный ее яростью.
— Нет! — сказал он, — не человек, а персонаж. Он… Мишель, я понимаю, тебе больно, но то, что ты перенесла… Люди должны знать об этом, размышлять, это же часть жизни. Рассказывать о жизни, искать в ней смысл — вот дело литературы, мое дело. Кто-то должен был рассказать твою историю. Я старался сделать ее правдивой, старался исполнить…
Лицо его дочери, раскрасневшееся, мокрое от слез, на мгновение стало свирепым, неузнаваемым, нечеловеческим и вдруг обрело странное спокойствие.
— Одно ты сделал правильно, — сказала она. — У Николь нет отца. Когда я была маленькой, я приходила к тебе в слезах, и мой папочка говорил: «Покажи мне, где больно», и это было особенным, таким личным. Но в книге у Николь нет отца, и это говорит он, ты отдал это ему, и он говорит: «Покажи мне, где больно», все время говорит. Ты такой ироничный. Ты такой умный. То, как он это говорит, делает его таким реальным! Даже более реальным, чем он был на самом деле. И когда ты писал это, ты был прав. Именно это говорит чудовище. Покажи мне, где болит. Это присловие чудовища. У Николь нет отца, он умер, и это тоже правильно. У меня нет отца. Нет.
— Не смей так говорить со мной! — сказал Ричард Кантлинг. Он испытывал ужас, он испытывал стыд, но они приняли форму гнева. — Я этого не потерплю, что бы ты там ни перенесла. Я твой отец.
— Нет, — сказала Мишель, оскалясь в сумасшедшей усмешке и пятясь от него. — Нет, у меня нет отца, а у тебя нет детей. Разве что в твоих чертовых книгах. Вот твои дети, твои единственные дети. Твои книги, твои чертовы, твои хреновые книги — вот твои дети, вот твои дети, вот твои дети! — Она повернулась, пробежала мимо него через холл и остановилась перед дверью в кабинет. Кантлинг испугался того, что она могла натворить, и побежал за ней.
Когда он вбежал в кабинет, Мишель уже нашла кинжал и пустила его в ход.
Ричард Кантлинг сидел перед безмолвным телефоном и слушал, как напольные часы отсчитывают минуты приближения мрака.
Он позвонил Мишель в три часа, в четыре, в пять. Отвечала машина, каждый раз отвечала машина ее зафиксированным голосом. Его записываемые мольбы становились все отчаяннее. Снаружи темнело. Его свет все больше мерк.
Кантлинг не услышал ни шагов на крыльце, ни металлического дребезжания своего старомодного звонка. День был беззвучным, как могила. Но когда наступил вечер, он твердо знал, что поджидает его за дверью. Большая квадратная бандероль, завернутая в плотную бумагу, адресованная таким знакомым почерком. А внутри — портрет.