Портреты его детей
Шрифт:
Он выпил кофе, снова наполнил чашку, допил ее. Бандероль он прислонил к стене напротив и теперь затеял игру с собой, стараясь отгадать, чей это портрет. Сисси упомянула что-то о нереальности персонажей «Семейного древа» и «Дождя», и Кантлинг мысленно обозревал труды своей жизни, стараясь определить, какие персонажи наиболее реальны. Размышления были приятными, но ни к какому твердому выводу он не пришел и, отставив чашку, взялся за бандероль. А, так вот кто!
Барри Лейтон.
И этот портрет был великолепен. Лейтон сидел в редакции, упираясь локтем в металлический футляр старенькой пишущей машинки. Мятый коричневый костюм,
Успеха книга не имела. Это был гнетущий рассказ о последней неделе старой солидной газеты, для которой настали тяжелые дни. Но книга отнюдь этим не исчерпывалась. Кантлинга интересовали люди, а не газеты, и разоренная газета стала у него символом разоренных человеческих жизней. Его издатель советовал ввести в сюжет динамичную увлекательную интригу — пусть Лейтон и все остальные обнаружат какой-нибудь сенсационный материал, сулящий газете спасительный триумф, но Кантлинг уперся. Он хотел рассказать о маленьких людях, неумолимо сокрушаемых временем и возрастом, о неизбежности одиночества и поражения. Он создал роман такой же серый и сухой, как газетная бумага. Чем очень гордился.
Романа никто не стал читать.
Кантлинг взял портрет и пошел наверх повесить его рядом с портретами Хью и Сисси. Ночь обещала быть очень интересной, решил он. В отличие от этих двоих Лейтон далеко не молод. Ровесник ему. Очень умный, очень зрелый человек. Конечно, есть в Лейтоне и озлобленная горечь, как прекрасно знал Кантлинг. Тоска от того, что жизнь, вопреки всем ожиданиям, принесла так мало, что все его заметки и статьи забывались на другой же день после напечатания. Тем не менее репортер сумел сохранить чувство юмора и отгонял демонов с помощью всего лишь незакуренной сигареты «кэмел» и остроумных сарказмов. Кантлинг восхищался им и с радостью предвкушал предстоящий разговор. Он решил, что ложиться спать вообще не стоит. Сварит полный кофейник, припасет бутылку «Сигрэма» и будет дожидаться.
Шел первый час ночи, когда Кантлинг, углубившись в переплетенный в кожу экземпляр «Подписи под заметкой», услышал позвякивание кубиков льда на кухне.
— Позаботься о себе сам, Барри! — крикнул он.
Из кухонной двери вышел Лейтон со стопкой в руке.
— Уже позаботился, — сказал он, поглядел на Кантлинга из-под набрякших век и насмешливо крякнул. — Ты выглядишь до того старым, словно мне в отцы годишься. Вот уж не думал, что кто-то способен выглядеть таким старым!
Кантлинг закрыл книгу и отложил ее.
— Садись, — пригласил он. — Помнится, у тебя болят ноги.
— Да уж, ноги у меня всегда болят, — отозвался Лейтон, опустился в кресло и отпил виски. — А-ах! — вздохнул он. — Так-то лучше.
Кантлинг постучал пальцем по кожаному переплету.
— Моя восьмая книга, — сказал он. — Мишель перескочила через три романа. А жаль. Кое с кем там я бы с удовольствием повидался.
— Может, она торопится перейти к делу? — заметил Лейтон.
— А в чем дело?
Лейтон пожал плечами.
— Не знаю, черт дери. Я же
— В девятом романе, — предположил Кантлинг. — В последнем.
— Совсем последнем? — спросил Лейтон.
— Конечно, нет. В последнем по времени. А я уже приступаю к следующему.
— Согласно моим источникам, это не так. — Лейтон улыбнулся.
— А? И что же утверждают твои источники?
— Что ты старик и ждешь смерти, — сказал Лейтон. — И что умрешь совсем один.
— Мне пятьдесят два, — веско произнес Кантлинг. — Какой же я старик?
— Стариком становишься, едва перестаешь задувать разом все свечи на своем именинном пироге, — сухо сказал Лейтон. — Хелен была моложе тебя, а умерла пять лет назад. Все дело в сознании, Кантлинг. Видывал я юных старцев и стареньких подростков. А у тебя старческие пятна в мозгу появились раньше, чем волосы в паху.
— Это несправедливо, — возразил Кантлинг.
Лейтон отхлебнул «Сигрэма».
— Справедливо? — сказал он. — Ты слишком стар, чтобы верить в справедливость, Кантлинг. Молодежь любит жить. Старики сидят и наблюдают, как живут другие. Ты родился стариком. Ты старик, а не живец… — Он нахмурился. — Не живец! Ну и словоупотребление! Впрочем, живец все-таки лучше, чем писец. А ты только и делал, что пописывал. Может, ты просто мочевой пузырь.
— Ты заврался, Барри, — сказал Кантлинг. — Я писатель. И всегда был писателем. В этом моя жизнь. Писатели наблюдают жизнь, они повествуют о жизни. По определению. И тебе следовало бы это знать.
— А я и знаю, — ответил Лейтон. — Я же репортер, не забывай. И потратил много долгих серых лет, рассказывая истории других людей. А своей истории у меня нет. Ты это знаешь, Кантлинг. Вспомни, что ты сделал со мной в «Подписи»! «Курьер» дает дуба, я решаю написать мемуары, и что получается?
Кантлинг не забыл.
— Сознание у тебя блокируется. Ты заново переписываешь свои старые репортажи — двадцатилетней давности, тридцатилетней давности. У тебя невероятная память. Ты способен вспомнить всех, о ком писал — даты, мельчайшие подробности, их слова. Ты способен слово в слово повторить первую заметку, которая вышла под твоей подписью, но ты не можешь вспомнить имя первой девушки, с которой спал, не можешь вспомнить телефон бывшей жены, не можешь… не можешь… — Его голос прервался.
— Не могу вспомнить день рождения моей дочери, — договорил Лейтон. — Откуда ты почерпнул эти бредовые идеи, Кантлинг?
Кантлинг молчал.
— Может, из жизни? — мягко заметил Лейтон. — Я был хорошим репортером. Вот и все, что ты сумел сказать обо мне. Ты… ну, может, ты хороший писатель. Пусть судят критики, а я просто газетчик, у которого болят ноги. Но даже если ты хороший писатель, пусть даже великий, все равно ты паршивый муж и никудышный отец.
— Нет! — возразил Кантлинг. Но так вяло…
Лейтон повертел стопку в пальцах, кубики льда зазвякали и застучали.
— Когда Хелен ушла от тебя? — спросил он.
— Не по… Лет десять назад примерно. Я как раз работал над окончательным вариантом «Проходной пешки».
— А когда развод был окончательно утвержден?
— Ну, через год. Мы попытались восстановить наш брак, но ничего не вышло. Помнится, Мишель училась в школе. Я писал «Трудные времена».
— А ее спектакль в третьем классе помнишь?
— Тот, на который я не попал?