Портреты пером
Шрифт:
Далее в дневнике Полонский сетовал: «Наша критика укрепила в толпе читателей мысль, что я пою как соловей — что стихи мои ничего не знаменуют и ничего никогда не отражали… Если России суждено правильное развитие, то и через 100 лет найдутся люди, которые беспристрастно отнесутся к трудам моим».
Написал он длинную поэму о греческом монахе — «Келиот». Идею поэмы определял как «борьбу личного чувства с тем долгом, который человек сам на себя навязал».
Некрасов отказался печатать ее в журнале — имел резон: поэма была многословна, далека от современности.
Выручил автора Благосветлов — согласился взять «Келиота» в свой новый журнал «Дело». Оговорился: «Что цензура скушает несколько
В мае 1875 года родился у Полонских второй сын — Борис.
А сам Яков Петрович совсем обезножел — больная нога не сгибалась, и ходить даже на костылях было трудно. Он почти никуда и не ходил — только на службу в комитет.
В июне пришло известие из Москвы: умер Кублицкий. «Смерть застала его вдруг; при нем никого не было; его нашли мертвым в постели», — сообщалось в газетном некрологе. Тот самый Кублицкий, что казался когда-то счастливчиком, баловнем судьбы… Поначалу он жизнь свою прожигал, потом влачил, а в последние годы возле него не было близких людей, кроме прислуги, — ей он и завещал все свое имущество. За исключением библиотеки. Точнее — за исключением книг, так как прислуге он завещал и всю мебель, а значит, и книжные шкафы. Богатое книжное собрание завещал Полонскому.
Полонский почувствовал себя в затруднительном положении: сейчас ехать в Москву и забирать оттуда книги он физически не мог. Библиотеку покойного пришлось продать…
Семья Полонских переменила квартиру: переехали в дом на углу Ивановской и Кабинетской.
Вышел из печати новый «Дневник писателя» Достоевского — январская книжка за 1876 год. С каким блеском она была написана! И сколько в ней оказалось мыслей, созвучных мыслям Полонского… «Нет счастья в бездействии», — утверждал Достоевский. И даже резче: «Счастье не в счастье, а лишь в его достижении». В конце Достоевский привел замечательную турецкую пословицу: «Если ты направился к цели и станешь дорогою останавливаться, чтобы швырять камнями во всякую лающую на тебя собаку, то никогда не дойдешь до цели».
Полонский написал Достоевскому письмо: «Только что прочел январский № Вашего дневника — и загорелось во мне сильное желание побывать у Вас и с Вами побеседовать; но уйти из дому мне мешают ноги — опять распухло левое колено, опять я прикладываю к нему холодные компрессы, опять мажу йодом, и опять не пускают меня шляться по лестницам (а я люблю шляться по лестницам — это моцион, весьма полезный для писателей, осужденных жить в петербургском климате)». И дальше: «…читая дневник Ваш, я волей-неволей должен был почувствовать, что мы с Вами дети одного и того же поколения…»
Достоевский послал ответное письмо в тот же день — благодарил. И приписал в постскриптуме: «Да кем же нам и быть, как не одинакового пошиба людям?»
Но, правда, сходились они далеко не во всем. Будучи людьми одного поколения, «одинакового пошиба», отличались друг от друга многими сторонами своей натуры.
Полонский позднее записал в тетради: «Достоевского я встретил однажды у Майковых, и при мне он говорил, что аскетизм, самобичевание, презрение к телу, самоистощение, как умеривание плоти, есть свойство воистину человеческое, что аскеты — это люди по преимуществу, что они ближе всего к природе и ее законам». Яков Петрович, который никогда аскетом не был, согласиться с подобным утверждением никак не мог.
На службе его произвели в очередной чин — на этот раз уже действительного статского советника. Теперь его полагалось величать: «ваше превосходительство».
Полонский явил пример редкого несоответствия между должностью и чином. Ведь он оставался младшим цензором. Уже неоднократно имел возможность получить повышение по службе и стать вместо младшего старшим, но сам этого не хотел. Упорно отказывался
Он тогда сочинил и записал в тетради такие стихи:
С бюрократических вершин Бог весть за что слетел ко мне ненужный чин. Превосходительство дает ли превосходство? Вопрос решенный — не дает. Так знай же, Муза, наперед, Что без свободы — благородства Я никогда не признавал И что на службе идеалам Я никогда не буду генералом.О правительстве царя Александра Второго Полонский уже составил себе определенное мнение и летом 1876 года записал в дневнике:
«Оно [царское правительство] не может ни стать во главе общественного мнения — стать руководителем народного чувства, — ни подавить его железной николаевской рукой…
Царь никогда ничего не знает. Всякая бумага, которая идет к нему, проходит через цензуру министерства и никогда не доходит до него в целости, т. е. без выпусков и переделок.
— Но неужели же царь не читает русских газет и журналов?
— Ничего. Для него делаются выписки — с выбором…
Насчет окружающих нашего государя и великих князей я слышал вот что от покойного Тютчева.
Они только и могут говорить с теми, к кому привыкли, — с новыми лицами им жутко и неловко. Они воспитываются в своей дворцовой среде, как в оранжерее, и свежего воздуха не любят — как экзотические растения…
Все это Тютчев говорил мне после того, как услыхал от императора жалобу, что людей нет».
Григорович в разговоре с Полонским тоже утверждал, что «в правительственном мире нет человека, способного на то дело, к которому он призван, ни одного дельного министра — все они окружены плутами и ворами. Ничтожество и бездарность по протекции получает места и назначения».
Полонский записал в дневнике:
«На днях, сказал мне Григорович, виделся он с одним из придворных Аничкова дворца, и, когда говорил с ним о печальном положении России, придворный сказал ему:
— Вот погодите, Александр III все возьмет в ежовые рукавицы и все подтянет.
— Что ж он сделает? — спрашивает его Григорович.
— Он стеснит теперешнюю свободу.
Хорошо пророчество, нечего сказать!
…Никто не чувствует себя свободным — а нам угрожают не карою зла, а стеснением свободы. По мнению Григоровича, для России еще нужна палка Петра I и его железная воля — но не для стеснения свободы, а для обуздания чиновничьего и дворцового произвола, разграбления казны…»
В феврале-марте 1877 года общее внимание приковал к себе судебный процесс над большой группой русских революционеров-народников. Это был так называемый «процесс 50-ти». В день его открытия Тургенев из Парижа писал Полонскому: «Очень бы мне хотелось приехать пораньше в Петербург, чтобы застать еще тот процесс нигилистов, который должен сегодня начаться; но это, к сожалению, невозможно».
Одним из главных обвиняемых на процессе была Софья Бардина (в числе пятнадцати приговоренных к каторге оказалось, шесть женщин). На суде она заявила: «Преследуйте нас, как хотите, но я глубоко убеждена, что такое широкое движение, продолжающееся уже несколько лет сряду и вызванное, очевидно, самым духом времени, не может быть остановлено никакими репрессивными мерами…»