Порядок в культуре
Шрифт:
Василий Белов…
Его имя стало родным для тысяч русских людей. Ведь только очень родному человеку можно доверчиво выслать простецкую тетрадь в клеточку, крупным и ровным почерком излив в ней свою горемычную судьбу. Всю жизнь ему писала Россия — крестьянская и интеллигентская, изработавшаяся и скорбящая, партийная и чиновная. Спрашивала и спорила, отчитывала и признавалась в любви. Писала, чувствуя в нем самом и его героях то непримиримую поперечность задуманному в высоких кабинетах (как, например, в случае с поворотом Северных рек), то трудно передаваемую срощенность своих собственных судеб с его героями: Иваном Африкановичем и Константином Зориным, Олешей и Павлом Роговым-Пачиным, с русской женщиной-работницей — крестьянкой Катериной.
В романах и повестях, рассказах, публицистике и пьесах — всюду он писал и размышлял об одном, для него самом важном и главном: о душе русского человека, что всего дороже писателю, о русской крестьянской цивилизации. Да, он здесь был не одинок. Перед ним — зовущая высота классики. Толстой, Лесков, Достоевский, Шолохов. Рядом, плечом к плечу — славные, входящие в зрелую силу писатели-сомысленники. Абрамов, Шукшин, Носов, Астафьев, Распутин.
Василий Белов вышел из XX века, — века, когда у власти хватало ума и такта чувствовать и поддерживать корневой талант, неизбежно не вмещающийся в мертвые
Но все же во всем творчестве самого Василия Белова слышалась особая печальная интонация: исчезала та крестьянская первозданная деревянная цивилизация Лада, которую с сыновней любовью к северному отчему краю навеки запечатлел писатель. Но может ли навсегда исчезнуть душевное богатство русского человека, его нравственная стойкость и сердечная теплота, искренность, отзывчивость и добротолюбие, терпеливость и генетическое чувствование правды — собственно всё то, что зовется русским духом? Наша история в XX веке бесконечно трагична, но и столь же значительна и величественна. Не она ли полна доказательствами, что дух способен развиваться и возрождаться, а без этих качеств саморазвития он и не дух вовсе? Наверное, сегодня многое погребено под чужими ритмами и модами, чужыми песнями и танцами, но именно сохранный в нашей литературе опыт оставляет надежду: сокрытая в самой последней глубине, сердцевина народного духа жива и здорова. Еще побежит город в деревню и уже бежит, спасаясь от несоразмерных человеку благ городов-спрутов, отказываясь от излишеств удобной жизни. То, что учили нас считать экзотикой или этнографией, вполне может вновь оказаться правдой жизни, открытым или вспомненным опытом.
В.И.Белова за его самую нарядную и праздничную книгу «Лад» прежде упрекали в идеализации, а сегодня мы ему кланяемся. Он собрал и силой своего таланта вдохнул жизнь в мир, который историческая дистанция все больше заставляет понимать как идеальный. И пусть действительность еще долго (а может уже и никогда) не совпадет с этим идеалом! Но это совершенно не отменяет идеала, он и нужен как раз для того, чтобы реальность соизмеряла себя с ним, чтобы острее чувствовали мы это расхождение, этот зазор между должным и отклонением от него. И я знаю точно, если бы вдруг на земле осталась только сотня человек, а все плоды прогресса (машины да компьютеры) исчезли, то с беловской книгой «Лад» (в отличие от многих других) человек снова бы выжил! Ведь в ней он узнает и о том, как дом возвести, и как лён трепать, как баньку построить и как вязать рыболовные снасти, узнает, чем белить печь и чем — холсты, расскажет ему книга и о природных приметах, что нужны для всякой трудовой стадии жизни. Жизни, что чередой шла вслед за кругооборотом земли вокруг солнца. Жизни, что мерялась мерой церковных праздников, смысл которых поднимал душу вверх — к Богу-Христу в Его сиянии святости. С любовью и трудолюбием собранный писателем опыт народа — свидетельство внутренней силы самого народа.
Судьба русского народа в книгах В.И.Белова — это судьба делателя и работника. И если вызовы истории совпадали с этой внутренней потребностью дело делать, то русские умели им соответствовать и отвечать дерзновенно. «Кануны» Белова — одна из тех роскошных и трагичных книг, где отчетливо, ясно и талантливо сказано о счастливом совпадении или тяжком расхождении между способностью русского человека явить себя в ответственном труде и теми директивами, что жизнь живую вбивали в землю, требуя ненужного и расточительного расхода национальных сил. Ради «нового будущего» были за десятилетие (миг для истории!) стоптаны столетние труды крестьянства. По чудовищному, изматывающему счету платила наша крестьянская цивилизация за перековку страны в индустриальную. Через хронику коренного крестьянства семей Роговых и Пачиных рассказал, вернее, прокричал писатель в «Часе шестом» о той социальной и человеческой драме, которую в новом веке постарались почти забыть. Его трагическая эпопея стала памятником всем, кто любил землю и труд на ней, но кого силой и обманом, лукавыми гремучими посулами и ложными идеями с кровью выдирали из разумного, Богом данного простого и ясного хода жизни. Новые словокройщики-теоретики ни одной коровы для жизни не вырастили, ни одного гвоздочка не сделали, зато бодро руководили крестьянской жизнью, обдирая ее до голодной пустоты. И дело не только в том, что В.И.Белов написал о политическом и физическом уничтожении корневого крестьянства — почти пророчески прозвучало другое: рушилась «великая школа тысячелетнего труда», которая и была, одновременно школой нравственности. Та школа, в которой поколение за поколением учились прясть и косить, землю пахать и скот растить. Та школа, в которой, трудясь и отдыхая, приобретали огромные знания о мире всю жизнь: от колыбели до гробовой доски. Белов заставил оценить нас «великое просветительское значение черного ручного труда», в котором человек взаимодействовал с живой и неживой материей, проходил естественный курс природоведения. Труд на земле просвещал, был постоянной «гимнастикой для ума», а крестьянская трудовая культура искала своего воплощения в слове. И находила его, переливаясь в песню и частушку, в бухтину и сказку, в духовный стих и обрядовые игры.
Были ли у Белова свои творческие «правила», свое «кредо»? Конечно, были. Но суть их не в теоретическом манифестировании, не в насилии над жизнью и природой человека ради творчества. Его «главное правило» — общее с писателями «деревенской школы» — состоит в умении дать возможность самой жизни выплеснуться на страницы его книг, передать это легкое и простое чувство живого, услышать и явить потаенный трепет «всякого дыхания», что «хвалит Господа».
Чтение его прозы сродни неспешному путешествию — не на самолете и не на машине, но скорее в деревенской телеге, ведь от того, на чем едешь, и зависит восприятие мира, степень погруженности в него и возможность «вневременной необъятной созерцательности». Тогда природа сама словно раскатывает свои полотна перед нашим взором. Тогда ритм прозы не подавляет читателя и можно привольно вживаться в описание текучего и чистого северного пейзажа, возводя свой взор от земли к небу, вдыхая душистое разнотравья скошенной травы и дым топящихся печей, различая звонкие детские голоса и сочувствуя дружелюбно-доверительной интонации Ивана Африкановича, разговаривающего с Парменом-конем. А еще чуть выше вознеся взор — увидеть мельницу, выстроенную Павлом Роговым-Пачиным, а там и небо северное — низкое, тревожное и бескрайне-жемчужное. Повествовательный строй прозаика, интонации его повестей и романов тоже соразмерны ровному, в веках выверенному, упорядоченному и устойчивому ритму крестьянской жизни. «Ритм — одно из условий жизни, — пишет Василий Иванович в «Ладе». — И жизнь моих предков, северных русских крестьян, в основе своей и в частностях была ритмичной. Любое нарушение этого ритма — война, мор, неурожай — и лихорадило весь народ, все государство. Перебои в ритме семейной жизни (болезнь или преждевременная смерть, пожар, супружеская измена, развод, кража, арест члена семьи, гибель коня, рекрутство) не только разрушали семью, но сказывались на жизни и всей деревни». И сколько вековой силы было заключено в этой жизни, если тотальное раскрестьянивание деревни в 1920–1930-х годов, о чем Белов мощно и трагично рассказал в «Канунах» и «Годе великого перелома» (объединенных в эпическое повествование «Час шестый»), — сколько силы было накоплено, что хватило ее и на новые формы жизни — колхозной, уже более сиротливой, более «идейной», то есть рассекающей и умаляющей прежнюю цельность жизненного уклада крестьян, а главное — изымающей из нее христианский стержень. Без Бога вроде бы как и жить легче, да проще, но зато и пусто. Красивый и пафосный миф о мировом коммунизме больше всего нравственного вреда нанес русскому крестьянству, прежде питающегося плодами земли в труде достающимися и плодами неба, молитвой взысканными. Не случайно в «Канунах» именно безбожник Степан Клюшин читает соседям Апокалипсис евангелиста Иоанна, а другой герой — Новожил — дает свое пояснение: «Добро станет жить, а жить некому будет, никого христьян на земле не останется…». Велик у Белова народ — но в этом величии отчетливо различим каждый человек. Для писателя человек и жизнь — это чудо! Он и сам сохранил в себе народную личность, потому и характеры своих героев смог раскрыть во всей полноте — бытовое вплетено в психологическое, социальное — в личностное.
Вологодская деревня Тимониха и Русский Север. Два глубоких кладезя народной жизни и языка — два чистых источника, которые питали Василия Белова. Именно отсюда и языковая сила, и роскошь письма художника — от избытка сердца глаголили его уста на языке, хранящем в своей защищенной сердцевине богатейшую красочную палитру и глубочайшую образность, которая в крестьянской культуре уже была художественной. Он не изобретал и не вымучивал свой язык — он слышал его, имея личный соприродный дар чувствительности к слову. Одной была словесная вязь в «Бухтинах вологодских» — веселая и озорная, крепкая и задористая. Другой — в «Привычном деле». Горько-лирическая, нежная и простая. Словом, и только словом созидались образы, складывалась в целое мощная картина действительности. Но вот подогнать слово к слову, поставить именно эти три словечка рядком, подпереть их еще двумя другими, а те — еще с двух сторон скрепить со следующей парой — это умение у каждого подлинного художника свое. У Белова тут тоже есть свой секрет — личный секрет мастера, который делает его узнаваемым, но и неповторимым.
Василию Белову не раз предъявляли счет за противопоставление естественной, органичной жизни в деревне и неестественности, соблазнительности жизни в городе («Воспитание по доктору Споку», «Все впереди», «Чок-Получок»). Но он имел право так думать и так чувствовать. Сегодня мы особенно остро видим его правоту — город съедает деревню, выманивает из нее народ, делает ненужным и бессмысленным труд на земле, но уже за все это платит и очень большую цену — платит демографическим кризисом и здоровьем нации. Но есть и еще более глубокая печаль: разделяя мир на деревенский и городской, писатель не противопоставлял культуру земли и техногенную цивилизацию. Он просто видел как цивилизация медленно сползает в хаос. Культура и цивилизация отнюдь не непримиримые враги и вечные оппоненты. Тут другой угол зрения: цивилизация просто обязана быть такой, чтобы культура была способна к внутреннему развитию ради человеческого лица все той же цивилизации. Судьба самого Белова — это как раз образец должной и правильной «встречи»: он, крестьянский сын, «уходя из дома налегке», вкусил городской жизни, занимаясь простым рабочим трудом, но он же закончил единственный в мире Литературный институт в Москве, и, став грамотным, все силы свои положил на крестьянскую Россию — воспевая и защищая ее и свой «отцовский край», скорбя вместе с ней и продираясь через узко-идеологические преграды к историческому народному опыту. Этот опыт согласия высокой культуры и деревенского уклада очень точно передает герой «Плотницких рассказов» Зорин, вернувшийся в родовой дом: только здесь, в отчине дединой, он ощутил «первобытную, какую-то ни от чего не зависящую основательность мяса и хлеба»; он познал (или новь, осмысленно, вспомнил) ценность, красоту и крепость простой жизни: «Вероятно, нет ничего лучше в мире прохладного предбанника, где пахнет каленой сосной и горьковатым настенным зноем, …таящим запахи июня березовым веником. Землей, оттаявшей под полом каменки. Какой-то родимой древностью…». Он принес с собой в баню транзисторный приемник, услышал песни Шуберта из цикла «Прекрасная мельничиха» и вмиг почувствовал, что «в этих естественных, удивительно отрадных звуках не было ничего лишнего, непонятного, как в хлебе или воде: они так просто, без натуги, не чувствуя сопротивления, слились с окружающей, казалось бы, совсем неподходящей обстановкой». Вот это и есть подлинное отношение к подлинной культуре крестьянских сыновей, вскормленных волей, простором, трудом.
Город опасен для писателя другим: он путает все концы и все начала, он настораживает всесмешением мыслей и дел, вер и культур, стилей и традиций, дроблением добра и невероятной изобретательностью зла. Город привык нарушать всяческие границы: в моде и мысли, в развлечениях и образе жизни. Деревня, которая тоже болела уже и в беловской прозе, все же сохраняла устойчивость, не влеклась к переделке человека, к сдиранию с него покрова сложности и сокровенности. Впрочем, в романе «Все впереди» писатель не осуждал город, но скорее понимал, что он требует больших усилий от тех, кто, как его герой Дмитрий Медведев, намерен оставаться человеком нравственно сильным.