Послание госпоже моей левой руке
Шрифт:
Приступая к рассказу о странном поступке мистера Уэйкфилда, писатель замечает: «Мы великолепно знаем, что никогда не совершили бы такого безумия, и все же подозреваем, что кто-нибудь другой был бы на него способен». Эта фраза только на первый взгляд является данью литературному этикету, требующему отделить здравомыслящего автора и здравомыслящего читателя от «кого-нибудь другого», способного черт знает на что. Внимательный читатель Готорна — а его читатель не имеет права на невнимательность — вскоре или даже сразу понимает, что «кто-нибудь другой» на самом деле вовсе не один лишь Уэйкфилд, но любой человек, я, вы или он, Everyone, и именно безграничные способности, таящиеся в любом человеке, то есть в человеке вообще, в человеческой природе, и интересуют автора прежде и больше всего.
Повествуя о странном поступке мистера Уэйкфилда, писатель явно не ломает голову над причиной, побудившей человека уйти из дома, прожить на соседней улице двадцать лет, а потом вдруг вернуться домой. Его не занимает вопрос — почему Уэйкфилд так поступил? Его занимает другой вопрос: почему люди так поступают и чем чреваты такие поступки?
При этом Готорн, сознательно
Ничего подобного мы не наблюдаем в случае с Уэйкфилдом. Он просто ушел из дома, просто прожил двадцать лет вдали от жены и однажды просто вернулся в свой дом, оставленный некогда просто так, ни с того ни с сего.
Опираясь на этот скудный материал, Готорн пытается домыслить характер персонажа, который, как ему представляется, уже «прошел половину своего жизненного пути», то есть ему лет тридцать пять — сорок, который никогда не испытывал к жене пламенных чувств, но при этом — в силу вялости характера — был верным мужем. Готорн с нескрываемой иронией называет его «мыслителем», замечая при этом, что мозг Уэйкфилда был «постоянно занят долгими и ленивыми размышлениями, которые ни к чему не приводили, так как для того, чтобы добиться определенных результатов, ему не хватало упорства». Вдобавок этот человек с холодным сердцем практически лишен воображения. Писатель недоумевает: как такой никакой человек мог занять видное место «среди чудаков, прославившихся своими эксцентрическими поступками?» Впрочем, оговаривается он, жена Уэйкфилда, знающая его, разумеется, лучше других, поостереглась бы назвать мужа никаким. Она-то знала о его «безмятежном эгоизме, постепенно внедрявшемся ржавчиной в его бездеятельный ум, о своеобразном тщеславии… о склонности его хитрить и скрытничать, не выходившей обычно за пределы утаивания различных пустячных обстоятельств». Еще она знала о «некоторых странностях», свойственных Уэйкфилду. Впрочем, Готорн замечает, что «это последнее свойство нельзя определить, и, возможно, оно вообще не существует».
Странное, очень темное и даже настораживающее замечание, обращающее на себя внимание читателя своей формальной необязательностью и незавершенностью: такая фраза — «возможно, оно вообще не существует» — может быть случайно обронена в большом романе, но не в десятистраничном рассказе, где каждое слово на виду и на счету. А ведь Готорн был не только внимательным, но и, так сказать, тщательным писателем. Известно, что его первые рассказы были приняты публикой холодно, поэтому автор переписал их и издал под красноречивым названием «Дважды рассказанные истории». Ему было свойственно в высшей степени ответственное, едва ли не религиозное отношение к каждому слову, которое выходило из-под его пера. Так почему же он лишь упоминает эти «некоторые странности», которых, может быть, «вообще не существует»? Что это за странности такие? А если именно они и объясняют поступок Уэйкфилда? Или, может быть, автор и впрямь не знает, что это за странности такие, и оставляет в тексте рассказа эту фразу с единственной целью — предупредить читателя о том, что зыбкая граница между непознанным и непознаваемым пролегает в душе человека, в самой темной глубине души, где зло неотличимо и неотделимо от добра до того мига, пока сам человек не облечет его плотью своих поступков? Я думаю, что это именно так. Готорн, потомок пуритан и пуританин, не может допустить, что в своем познании человеческой природы мы хоть когда-нибудь сравняемся с Богом. Готорн смиренно признает, — и в этом его сила, — что тайна есть здоровая, естественная и необходимая часть жизни, такая же здоровая, естественная и необходимая, как зло. Поэтому «некоторые странности» — это, пожалуй, все, что он пока может сказать о тех серых существах, которые мелькают во тьме человеческой души и не имеют ни формы, ни имени и о которых мы только и знаем, что они есть, но не знаем, хищные ли это пираньи или травоядные уклейки. Так что эта как бы случайная фраза о «некоторых странностях» служит чем-то вроде тревожного предостережения, напоминающего нам о бесчисленных и безымянных опасностях, таящихся в душе любого человека, в данном случае — в душе Уэйкфилда.
Ведь нередко случается, когда мы не в состоянии сказать, чем нам нравится или не нравится тот или иной человек, и тогда в ход идут фразы вроде: «Не знаю, в чем тут дело, но есть в нем что-то неприятное» или: «Нос как нос, голос как голос, но есть в ней что-то — сердце замирает и глаз не оторвать». Кстати, в 1642 году французский поэт Венсан Вуатюр в одном из своих «Писем», перечислив все известные ему приметы красоты, о главном, о том, что неуловимым образом очаровывает и обольщает нас, выразился так: «Je ne sai pas quoi» — «не-знаю-что-это-такое». Красота, любовь, добро, так же как уродство, ненависть, зло, — это мир превыше всякого ума. Источник добра и зла — один и тот же источник, но когда мы пьем из него, мы не знаем, какой глоток окажется роковым. Такое знание — Готорн убежден в этом — прерогатива Бога. И только Он в состоянии спасти нас. Хотя сегодня многие считают, что верно и обратное: если не мы, то никто не спасет нашего Бога. Впрочем, это нисколько не умаляет ни нас, ни Бога. Замечу только, что для понимания этого рассказа и вообще творчества Готорна особенности его религиозности, его страстная и сухая вера в Бога не менее важны, чем религиозная вера во второй закон термодинамики, утверждающий, что Воскресенье Христа, спасение души и надежда на вечную жизнь — иллюзия.
Впрочем,
Тем временем мистер Уэйкфилд никуда не уезжает, а попросту запирается в квартирке, снятой на соседней улице, радуясь тому, что по дороге остался неузнанным. Эта радость вызывает у автора саркастическую реплику: «Бедный Уэйкфилд! Ты очень плохо представляешь себе свое собственное ничтожество в этом огромном мире. Ни один смертный, за исключением меня, не следил за тобой. Спи спокойно, глупец!»
Наутро Уэйкфилд пытается понять, что же он совершил и «какую цель он перед собой ставил». Он доискивается смысла, чтобы оправдать свой поступок и хоть чем-то заполнить пустоту жизни, и приходит к выводу, «что ему очень любопытно узнать, как пойдут дела у него дома, как его примерная жена перенесет свое недельное вдовство и как вообще тот небольшой кружок людей, в центре которого он находился, обойдется без него». Он выходит на улицу, приближается к своему дому, поднимается по знакомым ступенькам — и вдруг, словно очнувшись, бросается бежать. «В этот именно момент судьба его решительно поворачивается вокруг своей оси. Не задумываясь о том, на что обрекает его этот первый шаг отступления, он устремляется прочь, задыхаясь от никогда еще не испытанного волнения, не смея даже обернуться…» Автор отмечает: Уэйкфилд «приведен в замешательство переменой, как будто происшедшей со столь знакомым ему зданием, той переменой, которая поражает нас всех, когда после нескольких месяцев или лет мы снова видим какой-нибудь холм, или озеро, или предмет искусства, издавна нам знакомые. В обыкновенных случаях причиной этого непередаваемого ощущения является контраст между нашими несовершенными воспоминаниями и реальностью. В случае же с Уэйкфилдом магическое воздействие одной ночи приводит к такой же трансформации, ибо в этот кратчайший срок с ним произошла большая моральная перемена. Но это еще пока секрет для него самого».
Впрочем, разговор о характере этой моральной перемены и ее последствиях Готорн предпочитает отложить на потом.
После бегства и возвращения на съемную квартиру Уэйкфилд успокаивается. Он смиряется с той новой, абсурдной жизнью, которую выбрал, и подчиняется ее правилам: обзаводится париком, другим платьем и превращается в другого человека. Более того, теперь он еще недоволен тем, что его жена, которую он мельком видел, «недостаточно поражена его уходом», а потому решает не возвращаться, «пока она не изведется до полусмерти». Насекомое вдруг обнаруживает способность к сильному чувству, продиктованному, однако, озлобленностью, злом, и это, как мы увидим ниже, вполне естественно.
Каждый день Уэйкфилд отправлялся к своему дому, следил за женой, фантазировал, а однажды — через десять лет после исчезновения — даже сталкивается с нею лицом к лицу, они касаются друг друга — и она его не узнает. Этот эпизод, занимающий в новелле каких-нибудь два десятка строк, исполнен подлинного драматизма. Эта случайная встреча заставляет Уэйкфилда пережить минутный ужас пробуждения, и он восклицает: «Уэйкфилд! Уэйкфилд! Ты сумасшедший!» «Может быть, он им и был, — продолжает автор. — Странность его положения должна была настолько извратить всю его сущность, что если судить по его отношению к ближним и к целям человеческого существования, он и впрямь был безумцем. Ему удалось — или, вернее, ему пришлось — порвать со всем окружающим миром, исчезнуть, покинуть свое место (и связанные с ним преимущества) среди живых, хоть он и не был допущен к мертвым». Готорн не считает его отшельником, хотя и не называет ни беглецом, ни изгнанником, замечая: «Глубокое своеобразие судьбы Уэйкфилда заключалось в том, что он сохранил отпущенную ему долю человеческих привязанностей и интересов, будучи сам лишен возможности воздействовать на них».
Эта абсурдная история внезапно завершилась однажды вечером: мистер Уэйкфилд с тротуара перед домом наблюдал за тенью жены в окне третьего этажа, воображая ее танцующей, как вдруг разразился ливень. «Этот холодный душ пронизывает его насквозь. Неужели же он останется стоять здесь, мокрый и дрожащий, когда жаркий огонь в его собственном камине может его высушить, а его собственная жена с готовностью побежит за его домашним серым сюртуком и короткими штанами, которые она, без сомнения, заботливо хранит в стенном шкафу их спальни? Нет уж! Уэйкфилд не такой дурак». И он возвращается домой. Ни с того ни с сего — возвращается в дом, который ни с того ни с сего покинул почти двадцать лет назад. «Дверь отворяется. Пока он проходит внутрь, мы в последний раз глядим ему в лицо и замечаем на нем ту же лукавую усмешку, что была предшественницей маленького розыгрыша, которым он так долго забавлялся за счет своей жены».