После бури. Книга первая
Шрифт:
— А есть что-нибудь в этом мире, полковник, что могло бы вас остановить?
— Что за вопрос, конечно, есть!
— Что же?
— Приказ. Обыкновенный приказ. Морщитесь, приват? Хоть и служили, хоть и воевали, а все равно морщитесь? Все равно это претит штатскому обонянию? А напрасно, приказ — великое изобретение и благо человечества! Ну, что такое человечество без приказа? Это греки без Акрополя, русские без Петербурга и Киева, да что там, без приказа ни один человек не взрос бы, потому что взрастает он и воспитывается под приказом отца с матерью. Не говоря уже об академиях, об академиях наук, художественных или военных, все они возникли по приказу. Велик народ, который умеет
— Вы человек одинокий?
— Достаточно одинокий, приват. Достаточно, поскольку нынче самый близкий для меня человек — это я. Я сам, а больше никто! Я ведь выпал из системы, которая мною управляет, а это уже окончательный эгоизм, конечный эгоизм. Эту конечную штатскую и подлую стадию вы и называете свободой! Но вы-то ее только называете, а я ее употреблю. В дело.
И еще хотел сказать полковник, но остановился, и снег под кошмою его валенок, по-сибирски — пимов, замер, перестал хрустеть. Другим, каким-то потеплевшим голосом он спросил:
— Да вы, собственно, приват, о чем? Вы не о любви ли? Когда о ней, зачем же так издалека? И спрашивали бы естественно, а то ведь вон о чем — об одиночестве! Уж не полагаете ли, будто не к месту мужчинам о любви поговорить-посекретничать? Тем более если речь между ними зашла будто бы о совсем-совсем другом предмете? Да вы что, в самом деле, стесняетесь? Или заблуждаетесь, как нынче принято в газетках выражаться. А луна-то? Да вы что, луны нынешней не видите, нет? Разве не романтично? Не лирично? Не душещипательно?
Ах, какое же волненье — никогда не передать... И какое искушенье — повторять и повторять!—пропел полковник, а тогда и зашагал дальше и снова заскрипел снегом. Баритон его на морозном воздухе и без гитарного аккомпанемента, потеряв кое-что в оттенках и выразительности, стал поглуше, стал почти что басом с этаким легким львиным рокотом.— Ах, приват-приват, да вы любили когда-нибудь или нет? Любовью любили или только всякими соображениями да понятиями? Эгоизмом?
— Эгоизм-то — зачем?
— Вот-вот! — засмеялся полковник, будто только что выиграл труднейшую партию в бильярд, еще во что-нибудь.— Значит, нуждаетесь в пояснениях? Так я скажу: эгоизма нет, когда есть мгновение! Мгновение никогда не эгоистично, оно есть, а больше никаких соображений — что и как будет, как устроится, чем придется расплачиваться. Как, простите за сравнение, на войне ты жив, и это уже все, а что было, что будет, этого нет, как не бывало никогда. Как у Пушкина.
— У кого?
— У Александра Сергеевича: «Я помню чудное мгновенье, передо мной явилась ты...» Ведь вот же Александр Сергеевич по причине чудного мгновения не переживает прошлое! Ничего не обещает на будущее! Не клянется в верности, не обещает вести себя хорошо и нравственно или подарить ей, явившейся, букетик! О женщине и говорить не приходится: она меня ищет,
Остановился и перестал скрипеть снегом Корнилов, ведь все это время, весь этот путь лунными, до крыш заметенными снегом улочками Аула за ними, двумя мужчинами, шли две женщины: Евгения Владимировна и другая, с сединой, имени которой Корнилов не знал.
Шагах в десяти они шли, Евгения Владимировна — за Корниловым, другая — за полковником. Полковник провожал ее к дому или же они шли в один дом, Корнилов этого не знал.
Женщины тоже говорили между собою, но тихо, сдержанно, лишь иногда доносились их голоса, голос незнакомый и редко голос Евгении Владимировны, все еще не совсем зрелый и даже детски неуверенный, никак не соответствующий ее крупной фигуре.
Вообще несоответствие в Евгении Ковалевской чего-то одного чему-то другому было ею самой, ее характером и обликом. Удивительно, что характер этот все-таки цельный.
— ...значит, так...— услышал за спиной у себя Корнилов этот голос.
— Значит, так,— повторил Корнилов и повернулся, и пошел быстрее. — Вам куда, полковник? Вам с нами до конца?
— Проводите нас, вот и будет до конца... А там уже к себе свернете, на Локтевскую, к дому номер сто тридцать семь...
— Знаете?
— Доводится мимо бывать. И от водоразборной будки ваш дворец тоже видать. Приличный дворец.
— У вас бочка тяжелая. Шестиведерная,— вспомнил Корнилов.
— Семиведерная, приват. И салазки на деревянных полозьях. У вас на железных, так я завидую неизменно. Завидовал неизменно... А вы твердо знаете, приват, каких женщин можете любить? Бог вам объяснил? Или оставил в темноте и неведении?
Полковник-то! Все еще шагал в подлунном мире по-свойски, не допуская мысли, что собеседник может и не разделить с ним его интереса. Что и говорить, умел, умел полковник жить мгновениями!
— Все-таки,— спрашивал он, спрашивал настойчиво и с интересом,— все-таки, приват, я знаю: не дано вам этого понять. Вам очень многого не дано о себе понять, вас даже армия, даже война не научила этому. Вы человек всё, всё на свете. Вы и такой, и сякой, и сами не знаете какой, вы жизнь потратите, чтобы разобраться, для чего вам дана жизнь, а пожить так и не поживете. Так вот вам вопрос: каких женщин вы можете любить? На одно мгновение, не в сроках дело, пусть любить на одно мгновение, но чтобы кровь после того у вас была уже другой. Я, знаете, однажды в Эльзасе француженку встретил, два дня видел, глядел на нее сам не свой и до сих пор вижу, думаю о ней. Как думаю? А вот собственное, можно сказать, произведение: