После дождичка в четверг
Шрифт:
Мимо почерневших скучных изб сельсовета и почты подобрались они к больнице, труба ее дымила сонно, и Терехов, спрыгнув со ступеньки трелевочного, бросился к коричневому в резных столбиках крыльцу и рванул дверь. Севка спешил за ним, стягивал на ходу кепку и перекладывал ее из руки в руку, а Терехов шагал шумно к кабинету главного врача и говорил нянечкам громко: «Добрый день».
Главный врач был один, Терехов узнал его, и он Терехова, наверное. Желудевая лысина врача, лысина египетского жреца или цейлонского буддиста, была стерильна и строга, как
— Ну что, ну что? Ну что ворвались, не спросились? — сурово сказал главный врач.
— Здравствуйте, — смутился Терехов.
— Здравствуйте, — эхом выговорил Севка.
— Убийство, ножевые раны, кирпич упал на голову? Нужна скорая помощь? Срочно спасать?
— Нет, — сказал Терехов. — Как тут Ермаков?
— Ермаков? А так… Жив, здоров Ермаков! Кавказский пленник! — рассердился врач. — Побег из неволи!
— Надо было смотреть, — наставительно произнес Терехов. — Вам…
— Смотреть! Окна запирать! Руки ремнями к кровати привязывать! — Врач встал и руки воткнул в белые бока. — За всем не усмотришь. Вот вы ко мне ворвались, грязи нанесли, наследили, пол испортили, а я не усмотрел…
— Кто наследил? — растерялся Терехов.
— Вы наследили. С приятелем… С трактористом-подводником!
Терехов и сам видел теперь, что они с Севкой наследили, пол испятнали, ворвавшись в эту стерильную комнату столь бесцеремонно, и ему стало стыдно, и он все стоял и все смотрел на пол и не мог поднять глаз. Он все стоял, а Севка выскочил из кабинета и тут же прибежал обратно со щеткой в руках и стал тереть пол, приговаривая: «Ну и хамы, ну и варвары…» Потом они вышли с Севкой в сени и долго драили подошвы о железную скобу, и, когда явились снова к главному врачу, Терехов спросил, глядя поверх желудевой головы:
— А как у него самочувствие?
— Удовлетворительное самочувствие. Удовлетворительное. Вам понятно? Счастье его. А мог бы валяться в горячке.
Говорил он уже не так сурово, сунув этих щенков носом в мокрое, стал добрее, а они стояли перед ним неуклюжие и робкие, сознающие свою вину и довольные тем, что с Ермаковым все хорошо.
— А увидеть его можно?
— Можно.
— Можно? — удивился Терехов. — Но ведь сейчас у него не эти… не приемные часы…
— Наденьте халаты и пройдете.
— Я-то не пойду, — сказал Севка, — он один пойдет.
— Можно, значит, — повторял Терехов; удовлетворенные друг другом, теперь они с врачом играли в поддавки, и каждый был готов пододвинуть своему собеседнику еще одну шашку, — а то, если нельзя, я уж мог бы дождаться приемных часов… Как по порядку…
— По порядку, — усмехнулся врач, — где он, порядок-то? Тихие сосновские жители, может быть, и знали порядок, а вы ворвались в тайгу с шумом. Вы у нас постояльцы, мы и видим в вас постояльцев и терпим, что вы ломаете наш жизненный уклад… Ладно, берите халат и идите… У нянечки попросите… Я ей сам скажу… Долго не торчите.
Халат был короткий и узкий в плечах, и Терехов мучился с ним, все пытался стянуть его
— Можно? — спросил Терехов.
— А-а! Терехов! — обрадовался Ермаков.
— Ваш, что ли? — спросил сосед.
— Наш, наш, — радостно говорил Ермаков. — Надо же, какой молодец! С острова приплыл!
— Ладно, — сказал сосед. — Вам нужен разговор. Освобождаю кабину.
Он встал, собрал карты, распустил их большим и указательным пальцами, пиковая дама вылетела из колоды на желтую толстокожую ладонь. Сосед подмигнул Ермакову и сказал:
— Пройдусь. К Татьяне Степановне. Трефовым королем.
— Фокусник, — засмеялся Ермаков. — Талант! А?
Ермаков смеялся, а Терехов стоял и в который раз удивлялся его смеху. Казалось, за Ермакова смеялось несколько человек. Один хохотал удивленно я радостно, второй хрипел, как будто с перепоя, третий был сердит и недоверчив, но все же изредка посмеивался басом, четвертый хихикал, как кашлял, мелко и часто, сам не зная, отчего веселятся его товарищи, но все же поддерживал их, и все это вместе рождало слоеный и рассыпчатый ермаковский смех, привыкнуть к которому было трудно.
— Ох уж он фокусник, — повторил Ермаков и повертел рукой многозначительно, словно бы движением этим желая оправдать неуместное свое веселие и показать Терехову, что, если бы он знал кое-что про этого фокусника, он бы тоже посмеялся вместе с ним, Ермаковым.
— Я присяду, — сказал Терехов.
— Давай-давай, садись.
— А чего вы так громко? — спросил Терехов и показал на больного у стены.
— Спит — не слышит, — махнул рукой Ермаков. — Можешь в полный голос.
— Что ж ты, Александрыч, вытворил-то? Ведь концы отдать мог! — сказал Терехов, присев.
— А сам, а сам, — зачастил Ермаков. — Сам-то что надумал! Ныряльщик! Все с этого берега видели.
— Я же не убегал из больницы… — начал Терехов, но смутился, он боялся признаться себе в том, что вел себя вчера безрассудно, а теперь признался, хотя, конечно, только сегодня и понимаешь, прав ты был или неправ вчера, и Ермаков тоже смутился, так и сидели они рядом в молчании, вызванном неловкостью и обострявшем эту неловкость, и Терехов презирал себя, а Ермаков стыдился своего ребячьего поступка. Так и сидели они до тех пор, пока Ермаков не принялся рассказывать Терехову о том, как обстоят дела с его болезнью, как его лечат и какие тут доктора и какие больные.