После России
Шрифт:
«Любя и любимая»? «В полный разгар любви»? А как же тогда стихотворение 12 декабря? Естественно, конечно, допустить, что Марина могла и не быть с Бахрахом откровенной. Но это не в ее правилах, и прежде в письмах к нему она не боялась признаваться в вещах, не слишком для себя лестных.
Не только сопоставление стихотворения с письмом к Бахраху усиливает появившиеся сомнения. Если «Ты, меня любивший…» обращено к Родзевичу, значит, «Поэма Конца» очень далеко уходит от своего «жизненного подстрочника». Придуманным оказывается тогда главный конфликт, положенный в основу поэмы; сочиненными, а не пережитыми, оказываются и все пронзительные подробности расставания любовной пары.
С
Что, в сущности, в этой поэме происходит? Любящие расстаются. Вся поэма — по внешнему сюжету — их последнее свидание. «Честь разрыва», хотя и не слишком охотно, берет на себя мужчина. Они прощаются и никак не могут проститься…
Чем же вызван разрыв?
Движение губ ловлю. И знаю — не скажет первым. — Не любите? — Нет, люблю. — Не любите! — Но истерзан, Но выпит, но изведен. (Орлом озирая местность): — Помилуйте, это —дом? — Дом — в сердце моем. — Словесность!Почти раздраженные реплики героя: «Любовь, это плоть и кровь… Любовь, это значит — связь… Вы думаете, любовь — беседовать через столик?..»
И грустное эхо героини: «Хотеть, это дело тел, а мы друг для друга — души отныне…»
— Уедем. — А я: умрем, Надеялась. Это проще!«Поэма Конца» воплотила расставание любящих, которые не могут быть вместе потому, что это любовь парящей птицы и земного существа. Встретившись в последний раз, каждый еще надеется на чудо. Для обоих страшен разрыв…
Но вместе они могут только умереть. И женщина готова к такому исходу, он для нее почти желанен. Мужчина же — само олицетворение Жизни, и этот выход — не для него. Любит ли он еще? Если произнесенных им слов мало, то как забыть слезы на его глазах в час последнего прощания — «перлы в короне моей»…
Так в поэме. Каждая строка в ней написана кровью, а не чисто художнической фантазией, и тому, кто этого не чувствует, наверное, и не нужно пытаться объяснить. Вот он — разрыв с горькой любовью, венец и итог цветаевской попытки быть и любить, «как все»…
Поэма отражает ситуацию отношений Цветаевой и Родзевича периода ноября — декабря. Разумеется, «отражает», иносказуя, — надо ли это пояснять? — преображая, творя миф, — но в цветаевском смысле.
Ибо для Цветаевой миф и есть обнажение сути.
«Поэма Конца» создавалась долго, на протяжении нескольких месяцев (не так, как «Поэма Горы», написанная на едином дыхании в январе 1924 года). И долгое это время было, как всегда у Цветаевой, временем глубочайшего сосредоточения — и одновременно душевного высвобождения. Временем выхода из «временного» в «вечное». Последнее и давало масштаб взгляда на «житейский подстрочник».
Но что же это все-таки за запись в тетради после строк стихотворения «Ты, меня любивший…»?
Наконец я вижу эту запись собственными глазами. Текст, оказывается, не имеет вообще никакого адресата! Это понятно — запись сделана для себя и только для себя. Читаем:«12-го декабря (среда) — конец моей жизни. Хочу умереть в Праге, чтобы меня сожгли». Строки стихотворения «Ты, меня любивший…» — рядом.
Это значит, что А. С. Эфрон расшифровала и прокомментировала запись на свой страх и риск, — возможно, искренне убежденная в своей правоте. Знала ли она тогда
И теперь у нас гораздо больше, чем прежде, оснований предположить, что трагическая запись и стихотворение с Родзевичем связаны косвенно. Скорее они могли быть вызваны тяжелым объяснением, на которое наконец решился Эфрон. То, что он еще и в феврале продолжал желать разрыва, подтверждает третье (и последнее) эфроновское письмо Волошину: «…не живу, жду. Жду, когда поджившая ветка сама отвалится. <…> Боязнь катастрофы связывает мне руки. Поэтому не могу сам подрезать ветку, поэтому жду, когда упадет сама. <…> Хочу, чтобы узел распутался в тишине, сам собою (это так и будет), а не разорвался под ударами урагана…»
Есть и еще одна подробность. Стихи 1922–1925 годов Цветаева издает в Париже, объединив их в сборнике под названием «После России» (1928). Но великолепное стихотворение «Ты, меня любивший…» не только не было включено в сборник — оно вообще не публиковалось при жизни Цветаевой! Не потому ли, что боль, в нем прозвучавшая, была слишком непереносимой?.. Между тем горчайшие стихи, связанные с Родзевичем, как и обе поэмы, стали известны читателю менее чем через три года.
«12-го декабря — конец моей жизни…» В памяти возникает что-то мучительно знакомое, какая-то явная перекличка…
Да, вот она. Это перекличка с записью, сделанной в летний день 1921 года, два с половиной года назад, когда после долгих месяцев смертельной тревоги за мужа Цветаева получила наконец от него письмо. Ликующая запись: «1 июля — письмо. С сегодняшнего дня — жизнь!»
Слоним, Еленев, Андроникова-Гальперн, Эйснер, Булгакова-Сцепуржинская, Родзевич — люди, на протяжении многих лет знавшие Цветаеву и ее мужа, очень по-разному характеризуют их отношения. Одни настаивают на том, что, несмотря на все увлечения, Цветаева была однолюбом — любила по-настоящему только Сергея Яковлевича; другие уверены, что хотя их и соединяла взаимная привязанность, но уже в начале двадцатых годов то был союз, который никак нельзя назвать любовным. Достоверность такого рода свидетельств всегда относительна. И не стоит сбрасывать со счетов также настойчивое утверждение дочери, А. С. Эфрон, о неколебимой преданности ее родителей друг другу. Если и слышится здесь нечто от легенды, долженствующей противостоять всем цветаевским поэмам о любви и «романам в письмах», то похоже, что то была легенда, упорно культивируемая в самой семье.
Дороги те свидетельства, в которых есть не суждения и оценки, а конкретные факты. И вот одно из таких свидетельств.
В середине тридцатых годов в Париже Эфрон пришел к своей давней близкой приятельнице. Он признался, что совершенно не знает, как жить и что делать: он влюблен в молодую женщину — и очень всерьез. «Ну а я знаю, что тебе делать!» — отвечала его решительная приятельница. Но Эфрон только покачал головой: «Нет, я не могу оставить Марину…»
То было не единственное увлечение Сергея Яковлевича. В него часто влюблялись, и он вовсе не всегда оставался каменным. Той зимой 1923–1924 года он «утешался» влюбленной в него Катей Рейтлингер. Отношения их, по словам Катерины Николаевны, вспоминавшей об этом уже «жизнь спустя», не перешли границ, но чуть ли не ежедневно они встречались, вместе гуляли, целовались…