После России
Шрифт:
Летом за городом Цветаева всегда сводила бытовые хлопоты к минимуму — и обретала, говоря ее словами, «долгое время», необходимое для творчества поэтического.
Успех ее прозы не заглушал требовательного голоса главного призвания, с «обреченностью на прозаическое слово» она не могла примириться.
Тут было ее решительное расхождение с Ходасевичем, который в тридцатые годы не только перестал писать стихи, но и утверждал при случае, что вообще их писать уже не надо. В письме, отправленном вскоре после их сердечной встречи в Кламаре весной 1931 года, Цветаева решительно возражала Владиславу Фелициановичу: «Нет, надописать стихи. Нельзя дать ни жизни, ни эмиграции, ни Вишнякам, ни “бриджам”, ни и так далеям — этого торжества: заставить поэта обойтись без стихов, сделать из поэта — прозаика, а из
не Вам и даже не всем, а просто: кто — мои стихи… Никто. Никогда. Это невозвратно…»
В Эланкуре Цветаева завершила цикл «Куст» — превосходный образец ее лирики тридцатых годов. Это, по существу, еще одна ода, присоединившаяся по своему духу и пафосу к «Оде пешему ходу», написанной чуть раньше. Ода таинственной связи человека и природы, ода целительной тишине, до краев наполненной богатством, невыразимым на языке слов. «Куст» поэтически воплотил чувство, которое можно назвать чувством медиума, обращенного всем существом, всем сердцем к целостному бытию, универсуму.
Нечто близкое уже звучало в цветаевском цикле «Час Души» 1923 года. Теперь тема обнаруживала новый поворот: не только для нас животворна и очищающа связь с тишиной и прелестью цветущего куста, но и кусту, и природе, и универсуму необходимы наше участие, наш отклик, наша помощь…
Что нужно кусту от меня? Не речи ж! Не доли собачьей Моей человечьей, кляня Которую — голову прячу В него же (седей — день от дня!) Сей мощи, и плещи, и гущи — Что нужно кусту — от меня? Имущему — от неимущей! А нужно! иначе б не шел Мне в очи, и в мысли, и в уши. Не нужно б — тогда бы не цвел Мне прямо в разверстую душу, Что только кустом не пуста: Окном моих всех захолустий! Что, полная чаша куста, Находишь на сем — месте пусте? Чего не видал (на ветвях Твоих — хоть бы лист одинаков!) В моих преткновения пнях, Сплошных препинания знаках? Чего не слыхал (на ветвях Молва не рождается в муках!) В моих преткновения пнях, Сплошных препинания звуках? Да вот и сейчас, словарю Предавши бессмертную силу — Да разве я тоговорю. Что знала — пока не раскрыла Рта, знала еще на черте Губ, той — за которой осколки… И снова, во всей полноте, Знать буду — как только умолкну.Природа — как близкий друг, дерево и куст — как воплощенная жизненная полнота, как неиссякаемое богатство осуществленных возможностей…
Так звучит важнейшая нота цветаевского мироощущения: благоговение перед живой жизнью — неисковерканной, неурезанной: полной.
Она уговаривает Ходасевича не бросать стихов. Но сама уже к концу двадцатых годов отчетливо осознает, что ее отношения с поэтическим словом изменились. «Сплошное непопадание в волну (ритмическую), — с горечью записывает она в свою тетрадь. — Ничто не несет (раньше уносило: заносило — как метель!). Если я еще пишу — хорошо пишу — то только благодаря упорству. От отчаяния. Голое сознание долга — пред кем и чем?..»
Она делает это признание в момент сильнейшей усталости от работы над «Перекопом» и над французским вариантом поэмы «Молодец».
Иногда Цветаева называет творчество «третьим царством» (ибо есть Царство Небесное и царство земное), иногда «княжеством слов». Там она дома, там — «правит бал», там чувствует себя полновластно и уверенно, как птица в полете.
И все-таки на рубеже двадцатых и тридцатых годов она уже формулирует: «Большие стихотворные вещи — моя каторга». И признается, что последним истинным ее вдохновением было «Письмо к Рильке» — то есть поэма «Новогоднее». Она считает, правда, удачей и «Федру». Но как ощутима для читателей разница! Ведь и нас прежде «несло по волнам» при чтении цветаевских строк, не только автора. И «Новогоднее» продолжает захватывать дыхание… Но уже для чтения «Федры» нужно другое восприятие. Тем более — для «Поэмы о Царской Семье»…
Ей мерещилось страшное: душевное, а не тетрадное иссыхание, — она хорошо помнила благодатную чешскую «захлестнутость» лирикой.
Чувство душевной освобожденности с концом лета сразу исчезало, вытесненное очередными хлопотами и тревогами. Едва начинались городские будни, Цветаева снова попадала в их беспощадное силовое поле…
Осенью 1934 года их семья живет уже в Ванве, третьем (и последнем) парижском предместье, связанном с ее именем. Это недалеко от Кламара. Цветаева с семьей постепенно передвигается с востока на запад по южному полукольцу предместий Парижа.
Дом в Ванве старый, что Марине Ивановне всегда нравится, хотя уже осенью придется стучать зубами от холода («как челюскинцы и их собаки», — сообщает она с юмором своей приятельнице). И все же она довольна тем, что уехала от «скучного нового Кламара», довольна, что их дом стоит «на чудной каштановой улице» (Жан-Батист Потен, 65). «У меня чу-удная большая комната с двумя окнами и, в одном из них, огромным каштаном, сейчас желтым, как вечное солнце. Это — моя главная радость».
В октябре подходит время очередного «терма», ежеквартальной квартирной платы. Само звучание слова вызывало у Цветаевой мрачные фантазии («какое жуткое слово “терм”, какое дантовское слово: если бы я была римским поэтом, я бы написала о нем стихи…»). Хозяева категорически отказывались принимать деньги в рассрочку, вносить надо было всю сумму сразу.
Но денег в доме нет.
И Цветаева обращается в редакцию газеты «Последние новости» с просьбой об авансе за очерк «Китаец». Он отдан на чтение три месяца назад и должен, как ее не раз уверяли, вот-вот появиться на страницах газеты.
В редакции «Последних новостей», где была еженедельная четверговая литературная страница, Марину Ивановну любили те, от кого совершенно не зависела судьба ее рукописей. Зато явно недолюбливал главный редактор — Павел Николаевич Милюков, высказавшийся однажды (с некоторым, впрочем, недоумением), что если уж он, преподававший в двух университетах, новой цветаевской поэзии не понимает, то, может быть, это плохая поэзия? Или не поэзия вовсе?.. И в тридцатые годы Цветаева уже не предлагает в газету стихов. Но и проза ее проходит здесь нелегко.
Почти всегда приходится по нескольку месяцев ждать — даже не публикации, а определенного ответа: принята ли рукопись? Между тем «подвал» в «Последних новостях» оплачивался хорошо, каждый раз то была незаменимая подмога ко дням разорительных квартирных платежей.
И вот теперь она дважды приезжает в редакцию за гонораром. И оба раза уходит с пустыми руками.
Сначала болен кассир.
Потом он выздоравливает, но получает от Демидова, фактического распорядителя финансов редакции, строжайший запрет на выплату аванса.