После свадьбы жили хорошо
Шрифт:
Я ударил раз, другой и рывком отвернулся, чтобы не видеть, как галчонок трепыхается на песке.
Днем я долго не решался взять его в руки. Он лежал под крыльцом, и было страшно видеть, как по смятой кучке перьев ползают мелкие земляные муравьи.
Мы съели этого галчонка. Мать сказала, что мясо белое, словно у курицы.
А вскоре я пошел на охоту. Знакомый старик инвалид позволил мне взять его ружье и набил несколько патронов. Был уже конец весны, и старик перестал ходить на тетеревиные тока. Но я все-таки засел в шалашку.
Она
Крупная, еще не обитая ветром роса лежала на траве. Было холодно, и у меня закоченели руки, державшие ружье. Ток пустовал. Мне уже захотелось, чтобы поскорей взошло солнце и можно было бы идти домой.
Солнце взошло. Лучи ударили по макушкам берез, разбились в медные горячие брызги. Потом эти брызги стали опускаться, они осыпали нижние ветки, стволы, кустарник. Легкий дымок пробежал по траве, и сразу она зажглась белым стрельчатым огнем, — это засверкала роса.
Сказочный, переменчивый свет преобразил все вокруг. Березняк словно горел и не мог сгореть в неподвижном пламени. Крошечные радуги вставали и опадали в траве.
Тогда-то и появились тетерева. Нет, это были не тетерева… Жар-птицы, такие, как снились в детстве, вдруг опустились на землю. Они словно купались в этом пламени, и быстрые огоньки вспыхивали и гасли на их витых, отливавших синевой перьях.
Но я не досмотрел сказку.
Я вспомнил, зачем я пришел сюда. И тотчас будто накатила грязная, тяжелая тень. Чудес не было.
Передо мной — мокрое овсяное поле, и на нем — мясистые петухи, сшибающиеся друг с другом. Их надо убить. Чем больше, тем лучше.
И я бил их осторожно и хитро, и глаза мои уже не видели ничего, кроме мушки в прорези да петушиного бока, куда надо всадить заряд.
И когда вечером обрадованная мать ощипывала петухов, я был спокоен, доволен и сказал, что можно не скупиться, потому что я пойду на охоту опять и принесу чего-нибудь еще.
И я ходил на охоту, — в те годы невольно, из нужды, а позднее уже просто так, без особенной надобности. И если случалось пристукнуть козлушку, лисенка, птицу какую-нибудь, — нет, мне их не было жалко.
Сказка моя от меня ушла, а ведь только в сказках опускает охотник ружье, когда слышит голос медведицы: «Пожалей моих малых детушек»… Я детушек не жалел.
Мы вернулись в свой город перед концом войны. Я поступил работать на завод и вскоре стал забывать, как хаживал когда-то в лес. Пришлось учиться другим ремеслам.
Вновь настало лето. Я работал тогда каменщиком. Впрочем, у нас почти все были каменщики — завод едва начали восстанавливать.
В середине заросшего бурьяном пустыря лежали разваленные бомбой стены цехов. Мы разбирали их на кирпичи.
Весь день на дворе стоял грохот: вперебой кувалды стучали по кладке, вздымая розовую скрипучую пыль.
Внезапно грохот обрывается. Непривычная тишина заливает уши, будто нырнул в воду. Это — обед. Помывшись в железной цистерне, уходим к забору и ложимся у заросшей воронки. В обед мы всегда спим.
Печет солнце; сквозь пыльный воздух оно кажется маленьким и колючим. Чтобы укрыться от него, я переползаю в тень. Щекой прижимаюсь к земле.
Перед глазами — спутанные, блеклые стебельки травы. Они подрагивают от моего дыханья.
Ползет по травинкам серенькая букашка, перелезает со стебелька на стебелек. Я веду за ней взглядом.
Стебель длинный. Он разматывается вверх долго, — прямой, скучный, как суровая нитка. И вдруг взгляд наталкивается на цветное пятно. На конце стебля — голубой колокольчик. Сверху он тоже присыпан пылью, а снизу еще не потерял чистоты. Видно, как просвечивают вырезные лепестки. Из-под них торчит пестик — смешной такой, желтенький язычишко.
Я прислушиваюсь.
Колокольчик звенит.
Мои уши, огрубевшие от грохота, еще плохо слышат его песенку, но я догадываюсь, какая она. Вдруг исчезает двор, битые кирпичи, ржавое железо, я иду по утреннему лугу, к босым ногам прилипают семена-веснушки от метелок высокого щавеля, кричат стрижи, и маленькие радуги встают и опадают передо мной, рассыпаясь огоньками в траве…
Я не заснул в этот обед. И до вечера стояла у меня перед глазами чашечка колокольчика, прошитая тонкими жилками.
После работы я вновь пошел к забору. Цветка не было. Или кто-то сорвал его, или просто вдавил сапогом в песок. Я пожалел не только об этом цветке, а и еще о чем-то, пока не осознанном, непонятном, едва пробудившемся…
Ночью мне захотелось побродить по улицам. Рябая желтая луна стояла в небе. При ее свете холодным свинцовым блеском мерцали крыши домов и булыжная мостовая.
Еще не было снято затемнение, ни один фонарь не горел, не светились окна. Пустынной и мертвой казалась улица, и странные, мертвые звуки слышались порою на ней. В коробках разрушенных домов что-то стонало, свистело; сыпалось битое стекло, скрежетал оторвавшийся железный лист…
Мне захотелось уйти подальше, посидеть где-нибудь в саду. Я отыскал небольшой скверик, присел на белеющий в сумраке теплый и сырой пень. С близкой реки порывами накатывал ветер, трепал редкие кусты. Прошлогодние листья скреблись и шуршали на дорожках. Но сквозь этот шум опять пробились какие-то странные, мертвые звуки — не то гуденье, не то протяжный тоскливый скрип.
Я поднялся и шагнул за кусты. Там, на месте газонов и цветников, чернела голая земля, разбитая на крохотные, кривые грядки. Сквер был перекопан под огороды, так же, как почти все городские сады.