Последнее лето Клингзора (сборник)
Шрифт:
Вскоре зазвонили к обеду. С пустой головой, с чувством полного отрезвления и омерзения я запихал винные ягоды на свою книжную полку, спрятал их за книгами и пошел обедать. Перед дверью столовой я заметил, что у меня липкие руки. Я вымыл их в кухне. В столовой все уже сидели в ожидании. Я быстро поздоровался, отец произнес молитву, и я склонился над супом. Есть не хотелось, каждый глоток давался мне с трудом. А рядом со мной сидели сестры, а напротив – родители, все в самом светлом расположении духа, без задних мыслей, лишь я, преступник, томился среди них, одинокий и жалкий, боясь каждого приветливого взгляда и еще чувствуя во рту вкус винных ягод. Затворил ли я там, наверху, дверь спальни? А ящик?
Вот и стряслась беда. Я дал бы отрубить себе руку ради того, чтобы мои винные ягоды оказались снова в комоде. Я решил выбросить их или взять в школу и раздарить. Только бы избавиться от них, только бы никогда больше их не видеть!
– Ты плохо сегодня выглядишь, – сказал
– Тебе нездоровится? – услышал я снова его голос. Я соврал, сказав, что у меня болит голова. – Полежи немного после обеда, – сказал он. – Сколько еще уроков у вас сегодня?
– Только гимнастика.
– Ну, гимнастика тебе не повредит. Но заставь себя хоть немножко поесть! Скоро пройдет.
Я искоса посмотрел на него. Мать ничего не сказала, но я знал, что она глядит на меня. Я доел суп, повоевал с мясом и овощами, дважды налил себе воды. Ничего больше не случилось. Меня оставили в покое. Когда под конец отец произносил благодарственную молитву: «Благодарим тебя, господи, ибо ты милостив и доброта твоя вечна», жгучая, как резаная рана, черта снова отделила меня от этих светлых, священных, исполненных доверия слов и ото всех, кто сидел за столом; мои сложенные руки были ложью, моя молитвенная поза – кощунством.
Когда я встал, мать погладила меня по голове и приложила ладонь к моему лбу, проверяя, нет ли у меня жара. Как все это было горько!
В своей каморке я остановился у книжной полки. Утро не обмануло, все приметы подтвердились. День выдался несчастный, хуже у меня еще не было. Худшего никто бы и не вынес. Случись что-либо похуже, осталось бы покончить с собой. Пришлось бы принять яд, это лучше всего, или повеситься. Умереть вообще было лучше, чем жить. Ведь все было так неправильно, так безобразно. Я стоял в задумчивости, рассеянно хватая спрятанные винные ягоды и машинально отправляя в рот одну за другой.
На глаза мне попалась наша копилка, она стояла на полке под книгами. Это была коробка из-под сигар, которую я крепко заколотил гвоздями; в крышке я прорезал перочинным ножом малоизящную щель для монет. Прорезана она была, эта щель, неловко и неряшливо, со множеством заусениц. Даже это у меня не получилось как следует. У меня были товарищи, делавшие такие вещи усердно, терпеливо и безупречно, наводя лоск не хуже заправского столяра. А я всегда был небрежен, торопился и ничего по-настоящему не доводил до конца. Так было с моими поделками из дерева, с моим почерком, с моими рисунками, с моими коллекциями бабочек, со всем. Я ни на что не годился. И вот я опять украл, хуже, чем когда-либо. И перья были у меня в кармане. Зачем? Зачем я их взял – зачем надо было их брать? Зачем надо делать то, чего вовсе не хочешь?
В коробке дребезжала единственная монета, десять пфеннигов Оскара Вебера. С тех пор ничего не прибавилось. Эта история с копилкой тоже была моей затеей! Ничего не выходило, ничего не ладилось, все стопорилось в самом начале, за что б я ни брался! Черт бы взял эту дурацкую копилку! Я знать о ней больше не хотел.
В такие дни, как сегодня, это время между обедом и школой всегда было тягостно и томительно. В хорошие дни, в мирные, разумные, милые дни это был прекрасный и желанный час; я либо читал у себя в комнате про индейцев, либо сразу после еды отправлялся обратно на школьную площадку, где всегда заставал каких-нибудь предприимчивых однокашников, и там мы играли, кричали, бегали, резвились, пока звонок не возвращал нас к начисто забытой «действительности». Но в такие дни, как сегодня… С кем тут станешь играть и как утихомиришь бесов в своей душе? Я чувствовал, что дело идет к тому: не сегодня, так в следующий раз, может быть скоро, моя судьба разразится окончательным взрывом. Ведь достаточно еще одной капли, еще одной капельки страха, страдания и растерянности, и чаша переполнится, и кончится ужас. Когда-нибудь, как раз в такой же день, как сегодня, я вконец погрязну в трясине зла и в строптивой ярости от невыносимой бессмыслицы этой жизни совершу нечто ужасное и решительное, нечто ужасное, но сулящее свободу и способное навсегда положить конец мученьям и страхам. Неизвестно было, во что это выльется; но фантастические, но навязчивые прообразы этого уже не раз кружили мне голову, картины преступлений, которыми я отомщу миру и в то же время загублю, уничтожу себя. Иногда мне чудилось, что я поджигаю наш дом: крылья огромного пламени бились в ночи, огонь охватывал дома и улицы, весь город вздымал исполинское зарево к черному небу. А в другие разы моим воображаемым преступлением бывала месть отцу, жестокое, зверское убийство. И тогда бы я вел себя как тот преступник, тот единственный, настоящий преступник, которого однажды вели по улицам нашего города у меня на глазах. Это был пойманный взломщик, его вели в участковый суд два жандарма, один спереди, другой сзади, он шел в наручниках и котелке набекрень. Этот человек, которого гнали через город, сквозь толпы любопытных,
И когда меня казнят, когда я буду мертв и предстану перед вечным судьей, я тоже не склонюсь и не покорюсь. О нет, хотя бы он и был окружен всей ратью небесной, хотя бы так и сиял святостью и величием! Пускай он проклянет меня, пускай велит бросить в кипящую смолу – я не извинюсь, не унижусь, не попрошу у него прощения, ни в чем не раскаюсь! Если он спросит меня: «Ты сделал то-то и то-то?» – я воскликну: «Да, сделал, и еще не то, и хорошо, что сделал, и если смогу, сделаю это снова и снова. Я убивал, я поджигал дома, потому что это доставляло мне удовольствие и потому что я хотел поиздеваться над тобой и тебя позлить. Да, ибо я ненавижу тебя, я плюю тебе под ноги, бог. Ты мучил меня и терзал, ты дал законы, которых никто не в силах соблюдать, ты подговорил взрослых отравить жизнь нам, детям».
Когда мне выпало счастье представить себе это совершенно отчетливо и твердо поверить, что мне удастся действовать и говорить именно так, у меня бывали минуты мрачной радости. Но сразу же возвращались сомнения. Не окажусь ли я слаб, не дам ли себя запугать, не уступлю ли в конце концов? Или даже если я все сделаю так, как мне упрямо хотелось, не изыщет ли бог какого-то выхода, какого-то преимущества, какой-то хитрости? – ведь всемогущим взрослым всегда удавалось пустить в ход под конец какой-нибудь козырь, так или иначе посрамить тебя, не посчитаться с тобой, унизить тебя под мерзкой маской доброжелательности! Ну конечно, тем и кончилось бы.
Мое воображение металось в разные стороны, делая победителем то меня, то бога, то вознося меня на высоту несгибаемого преступника, то снова повергая в ничтожество ребенка и слизняка.
Я стоял у окна и смотрел на задний дворик соседнего дома, где к стене были прислонены стойки лесов, а в крошечном огородике зеленело несколько грядок. Вдруг я услышал среди тишины полдня бой часов, твердо и трезво вторгшийся в мои видения, один ясный, строгий удар и еще один. Было два часа, и я испуганно вернулся от воображаемых ужасов к ужасной действительности. У нас начинался сейчас урок гимнастики, и даже полети я в гимнастический зал на волшебных крыльях, я все равно опоздал бы. Опять незадача! Послезавтра меня вызвали бы, выругали и наказали. Лучше уж было вообще не идти в школу, ведь поправить уже ничего нельзя было. Разве что каким-нибудь очень уж хорошим, очень уж тонким и правдоподобным оправданием, но в этот миг мне все равно ничего такого в голову не пришло бы, как ни блестяще обучили меня лгать наши учителя, сейчас я был просто не в состоянии лгать, сочинять, придумывать. Лучше было вообще пропустить урок. Какая разница, если к большому несчастью прибавится маленькое!
Но бой часов разбудил меня и парализовал мое воображение. Я вдруг очень ослабел, до невозможности реально глядели на меня моя комната, конторка, картинки, кровать, книги, все было насыщено суровой реальностью, все было призывным окликом из того мира, в котором приходилось жить и который сегодня опять стал таким враждебным и таким опасным. Еще бы! Разве я не прогулял урок гимнастики? И разве не совершил воровство, жалкое воровство, разве не лежали на полке эти проклятые винные ягоды, которые я не успел съесть? Какое мне сейчас было дело до того преступника, до господа бога и до Страшного суда! Это все еще придет, придет в свое время – но сейчас, сию минуту, это было где-то далеко, было глупостью и больше ничем. Я украл, и в любую минуту это преступление могло открыться. Возможно, оно уже открылось, возможно, отец уже полез в тот ящик, обнаружил мой подлый поступок и, оскорбленный, разгневанный, размышлял сейчас, как лучше призвать меня к ответу. Да, может быть, он уже направляется ко мне, и если я сейчас же не убегу, то через минуту увижу перед собой его строгое лицо и очки. Ведь он сразу поймет, что вор – я. Кроме меня, в нашем доме преступников не было, мои сестры никогда ничего подобного не делали, бог весть почему. Но зачем понадобилось отцу прятать у себя в комоде связки винных ягод?