Последние дни Российской империи. Том 3
Шрифт:
— Плохой ты коммунист.
— Погоди. И у меня это явится. Не сразу, не вдруг. У меня такая мысль что обладание женщиной и убийство — всё одно. Вот я и думаю, хорошо бы так: взять девушку, невинную совсем, которая ничего бы не знала, или хотя девочку махонькую, натешиться над ею, а потом убить. Вот это ощущение!
— Ты садист, Миша.
— Не понимаю я этого. Худое что?
— Нет. Потому ты мне и приятен, что у тебя возможности большие.
— Большие, говоришь?.. Так… А как думаешь, Наполеоном я мог бы стать? Я так понимаю. Наш народ — не французский. Наш народ смелостью надо взять, озорством. Тогда он твой, рабом станет. Я так понимаю, есть, к примеру, у нас чудотворные
— Откуда, Миша, у тебя мысли такие?
— Из головы…
Осетров помолчал немного.
— Ну тоже и не все из головы. Подружился я в совете с Коржиковым, солдатом. Вот этот все может. Я так полагаю, вот кто Наполеоном российским станет, потому что у него ничего святого. А наш народ, как я понимаю, — ему либо явись святым, либо наплюй на всё. Середины он не поймёт.
Осетров бросил папироску и сказал:
— Ну, пойдём, Дженька, поедим да попьём.
И он запел на весь парк:
Эх жил бы, да был бы, Пил бы, да ел бы, Не работал никогда. Жрал бы, играл бы, Был бы весел завсегда!— Эх, Дженька, Дженька, мутит меня тоска молодецкая и хочу чего-то, а чего, и сам понять не могу!
XI
Павлик Полежаев неожиданно приехал с фронта. На расспросы о том, что там делается, только рукою махнул.
Вечером вся молодёжь: Павлик, Ника, Оля и Таня Саблина собрались вместе.
Лика, вернувшийся из караула, рассказывал о том, что он видел во дворце. Он был смущён.
Они сидели на небольшом стеклянном балконе, убранном пальмами и цветами. Это было любимое их место для тайных разговоров, таких, которые не должны были слушать посторонние уши.
— Поговорить с Государем или с кем-либо из его семьи не удалось, — рассказывал Ника. — Это невозможно. Солдаты ни на минуту не оставляют их одних. Они сядут на скамейку — и кто-либо из солдат подсаживается к ним, закуривает, заговаривает, или между собою начинают говорить разные гадости и смеяться.
— Какая пытка! — нервно пожимаясь, сказала Таня.
— Весь мой караул прошёл в том, что я сгонял их.
— Как же ты их сгонял? — спросил Павлик.
— Ах, трудно было. «Товарищ, — говорю, — оставьте, это нехорошо, что вы делаете. Вы показываете вашу несознательность».
— И действовало? — спросил Павлик.
— На иных действовало, на других нет. Всё-таки есть и такие, что совесть имеют. Мне Мельников, моего взвода, обещал достать обратно Наследнику его ружьецо. «Жаль, — говорит, — мальчонку, так убивается!».
— Это он про Наследника? —
— Да… Ах, Оля, они ужасно говорят и поступают. Они не только не отдают чести, но, если Государь сам, по рассеянности, первый приложится к козырьку, они не отвечают, отворачиваются, смеются. Если бы не студенты, которые есть между солдатами, я не знаю до чего бы дошло. У меня при смене большой скандал вышел. Я сменял прапорщика Гайдука. Это новый офицер, присланный из армии для насаждения демократических понятий. Хам ужасный. Латыш, мужик. При завтраке Государя офицеры — заступающий в караул и уходящий — обыкновенно, приветствовали Государя, и Государь подавал им руку. Так было и теперь. Гайдук и я, мы взяли под козырёк. Государь подошёл к Гайдуку и ласково протянул ему руку. Гайдук отступил театрально шаг назад и не принял руки Государя. Ах, Оля, нужно было видеть прекрасное лицо Государя при этом. Какая скорбь была на нём! Государь подошёл к Гайдуку, взял его за плечи и, глядя своими прекрасными глазами в лицо Гайдука, сказал ему:
— Голубчик, за что же?
Гайдук опять отступил назад и ответил:
— Я из народа. Когда народ протягивал вам руку, вы не приняли её. Теперь я не подам вам руки!..
И вышел. Я пошёл за ним. «Милостивый государь, — сказал я ему, — Вы негодяй и хам!»
— Спасибо, Ника, — прошептала Таня.
— Он остановился и спокойно посмотрел на меня. Ах, господа, я никогда не забуду этого взгляда! Такой он тяжёлый. Будто он не видел меня, смотрел на пустое место. «Меня этим, товарищ, оскорбить нельзя, — сказал он. — Лучше оставьте. Если я плюну в вашу физиономию, вы умрёте от оскорбления, а если вы мне плюнете, я только оботрусь. Советую не состязаться. Силы неравны». — И ушёл к своим солдатам. Хорош гусь!.. Никто ничего не сказал. На балконе стлался сумрак летней Петербургской ночи, сильнее пахли гелиотропы и резеда, стоявшие внизу подле больших бледно-розовых гортензий, и развалившись под ними лежал мохнатый Квик, поглядывая одним чёрным прищуренным глазом на Нику.
— Ника, — тихо сказала Таня, и голубые глаза её устремились на молодого человека. — Ника, я здесь одна чужая. Не Полежаева. Ника, я знаю, что вы меня, моего отца и покойного брата очень любите. Давайте, господа, руки! Вот так! Оля, давай твою мне и Павлику, Павлик — Нике, Ника, дайте вашу мне. — Да будет свято! Спасём его! Я не знаю как, но спасём!
Они встали, взволнованные всем происшедшим. Точно клятва связала их свято и ненарушимо.
— Оля, — сказала Таня, — расскажи всем то, что ты говорила утром о старообрядческом ските.
Оля рассказала, и опять никто ничего не сказал. Ника смотрел на Таню, не спуская с неё глаз. Таня была его давнишняя любовь. Он полюбил её тогда, когда на детском спектакле десятилетним маркизом он танцевал менуэт с девятилетней маркизой — с тех пор его сердце свято хранило любовь к маленькой грациозной девушке. Эта любовь крепла в нём и изменялась. Из нежного детского чувства она стала сильной, все преодолевающей первой любовью.
— У меня есть план, — сказал он. — Я спасу Государя. Но до поры до времени никто не должен про него знать. Павлик, ты мне поможешь.
Павлик нагнул голову.
— Вы нам не скажете? — спросила братьев Оля.
— Сейчас — нет. Он и мне ещё не ясен, а потом… От вас у меня секрета нет. Тем более, Оля, что этот план навеян мне твоим рассказом. Я поеду сейчас в Петроград и кое-что подготовлю.
Таня пошла провожать его.
— Ника! — сказала она. — Да хранит вас Господь. Всем святым заклинаю вас — спасите его!
Ника опустил голову. Лицо его покраснело. Маленькая, ещё детская ручка обвила его за шею и мягкие чистые уста трепетно прикоснулись к его лбу.