Последние Горбатовы
Шрифт:
— Это такая прелесть… такая прелесть!.. — кипел Барбасов. — Я просто глазам своим не верил… И, понимаешь ли, она — и в провинции!.. Ее сюда скорей, в Малый театр, Федотова сразу же пропадет от зависти… А музыкантша какая! И ведь это пустяки, что она говорит, что голос у нее пропал… Горло теперь совсем здорово… Ей в оперу, в итальянскую оперу опять… Ведь она знаменитость… Фиорини… Я узнал только, когда уже ехали мы вместе на пароходе…
— А ты слышал ее пение? — спросил Владимир.
— Нет, она ни за что не поет, да и вообще ведь она такая строгая…
Он усмехнулся.
—
— То есть как это — строгая?
— А так… ни боже мой!.. Даже невероятно — такие странности! Да вот и теперь, как это она — и в таком домишке! На попечении у этой поросшей мхом развалины древнерусского судопроизводства… Разве вот ты… что ли…
— Ты, пожалуйста, Барбасов, не говори вздору… Неужели ты не можешь видеть красивую женщину без циничного к ней отношения?..
— Прежде никак не мог, теперь иногда могу; видно, годы уже не те!.. И к Аграфене Васильевне я отношусь вовсе не цинично. Я, прекрасный мой вьюнош, поклоняюсь ее красоте, ее талантам — и только… Но согласись сам, не могу же я глядеть на нее, как на весталку… Она вон изъездила всю Европу, всю Россию, с кем с кем ни сталкивалась, чего-чего ни привелось ей видеть. Да и не ребенок, ведь… ведь ей сколько? Чай, уж не со вчерашнего дня за двадцать?..
— Двадцать шесть лет, — задумчиво проговорил Владимир.
— Вот видишь! Так надо полагать, что были всякие бури. Без этого, друг мой, нельзя, без этого не прожить женщине, а тем паче артистке…
Владимир даже покраснел, но ничего не ответил. Ему стало так противно. И вдруг Груня, эта самая Груня, которую он сейчас почти видел прежней невинной девочкой-ребенком, явилась перед ним уже совсем иною. Эта мысль о годах ее тревожной артистической жизни только сейчас представилась ему в новой окраске… Сам он давно уж не был наивным юношей и не мог не видеть в словах Барбасова значительной доли правдоподобия.
А тот между тем вдруг громко вздохнул и присвистнул:
— Плохо мое дело! — сказал он.
— Что такое?
— А все насчет той же Аграфены Васильевны. Ведь я тебя ненавидеть должен — пойми ты!.. Но только нет — зачем же? Каждому свое… А, право, счастливец ты, Владимир Сергеевич! Такая женщина, да ведь это что ж такое? Ведь это благодать!.. Самый что ни на есть счастливец! Много ли таких встретишь в жизни?
Владимир рассердился не на шутку.
— Послушай, Барбасов, всему есть предел; мы, кажется, давно не школьники, и такое школьничество не у места. Я знал ее ребенком, теперь увидел ее в первый раз, у нас общие воспоминания детства. Я здесь в Москве временно, наша встреча случайная, и уж, конечно, ухаживать за нею я не имею намерений, а потому пожалуйста, прекратим разговор этот.
Барбасов вдруг сделался серьезным и проговорил:
— Только позволь мне сказать одно: что наша встреча случайная — это верно, что у тебя нет относительно ее никаких мыслей — это тоже вероятно, и прости меня, если в моих словах что-нибудь тебе не понравилось, но чтобы, раз встретясь, вы так разошлись — извини, этого не может быть! Не такая она женщина, и не то
Он переменил разговор, стал передавать всякие московские сплетни, расспрашивая Владимира об его петербургской службе. Владимир отвечал не особенно охотно, но все же отвечал.
— Так, так, — говорил Барбасов, — вижу я, вижу, что тебя плохо там вымуштровали!.. Не сумел ты в настоящую колею попасть, в бюрократическую… дилетантством отзывается… А ведь это, сударь, нехорошо, с этим ты далеко не уйдешь… Эх, вот бы меня на твое место! Зашагал бы я быстро, где ползком, где шажком, а где вприскочку… Но каждому свое: я своим делом, нельзя сказать, чтобы очень был недоволен…
Он распространился о своих успехах, о том, какие неслыханные деньги получил за последние годы. Владимир слушал его рассеянно.
Таким образом они доехали до Басманной, а затем до самого Горбатовского дома. Владимир вопросительно взглянул на Барбасова. Тот встрепенулся.
— Ах, это ваш дом! — сказал он. — Не позволишь ли мне заехать… у меня еще целый час свободный… Я, видишь ли, уже давно имею удовольствие быть представленным твоим сестрам и твоей почтенной тетушке… Как же, как же! Не одну кадриль протанцевал и с Софьей Сергеевной, и с Марьей Сергеевной. До сих пор ведь я танцую… или, вернее, вновь начал… как нас там учили у Тиммермана — уже позабыл, так, веришь ли, в прошлом году брал уроки мазурки, целых двадцать уроков… ни одного бала и раута у генерал-губернатора не пропускаю… вообще снова к юности вернулся… Что делать… иногда это небесполезно… даже очень… и в нашей профессии…
Коляска остановилась у широкого подъезда. Барбасов хотел было соскочить по всем правилам недавно изученной им мазурки, но споткнулся и даже зашиб себе ногу о каменную ступень. Однако он этим не смутился и, приняв важный и степенный вид, последовал за Владимиром.
— Так что же, любезный друг, — сказал он, — puis-je me pr'esenter sous tes auspices? [6]
«Вот нахал!» — невольно подумал Владимир и спросил у швейцара: принимают ли Клавдия Николаевна и барышни. Барбасов с видимым удовольствием услышал утвердительный ответ и стал осматриваться.
6
Могу я представиться, прикрываясь тобой? (фр.).
— Д-да! Домик! — протянул он.
Они поднялись по лестнице, прошли несколько огромных комнат, дышавших той роскошью старины, которую не купить ни за какие деньги, и очутились в небольшой гостиной, где у окна, в кресле, вся в черном, съежившаяся, прозрачная и унылая, сидела с книгой в руке Клавдия Николаевна.
Барбасов подобрался, потом вытянулся и вдруг сообразил, что его чересчур яркий костюм совсем не у места в этом траурном доме и непригоден для первого визита. Он готов даже был ретироваться, но оказалось поздно: Клавдия Николаевна оторвалась от книги, подняла свои темные глаза.