Последние поэты империи
Шрифт:
Так ведь поэт сам признается, что «это главное дело моей жизни». Вот и судите его за главное дело. Дай Бог любому поэту хоть строкой войти в мировую поэзию, а здесь — целый двадцатилетний поэтический цикл...
Впрочем, и у раздраженного и требовательного Наума Коржавина, не принимающего у Бродского «стиль опережающей гениальности», к любовному циклу стихов, посвященных Марине Басмановой, никаких претензий, скорее, наоборот: «Стихотворение это было "Ты забыла деревню, затерянную в болотах..." — к моему удивлению, оказалось очень хорошим... Я впервые осознал, что он не только не бездарен, но очень талантлив... Стихотворение обладало всеми особенностями Бродского, с той лишь разницей, что они были на месте и к месту. Даже его переносы окончаний предложений на следующую строку (анжабеманы), обычно столь изощренно-противоестественные, можно сказать, "зверские", — все было задано импульсом,
...А зимой там колют дрова и сидят на репе,
и звезда моргает от дыма в морозном небе.
И не в ситцах в окне невеста, а праздник пыли
да пустое место, где мы любили.
(«Ты забыла деревню, затерянную в болотах...», 1978)
Странная, казалось бы, вещь — стихи о любви, выстроены вокруг боли, а говорится о деревне. Но при этом их ни по теме, ни по сути не отнесешь к "гражданской лирике" — это просто лирика, притом любовная... Мы приобщаемся к внутреннему миру человека, способного чувствовать жизнь и людей, а это внутреннее богатство — одно из условий эстетического наслаждения. И приобщаемся в момент обострения всех его чувств, вобравших в себя весь мир вместе с этой деревней... "Пустое место, где мы любили" — полость, которая щемит, напоминает о любви, о том высоком, что редко воплощается в жизни, но все равно в нас живет, существует...»
В момент обострения любви, в момент накала чувств поэту все становится родным и близким, понятным и дорогим: даже деревня, затерянная в болотах, «...где чучел на огородах / отродясь не держат — не те там злаки...». Через свою любовь он приобщается ко всей жизни, к той самой народной жизни, о которой мы нынче не любим говорить.
– * -
3. Наросты лишнего
Иосиф Бродский на самом деле написал много лишнего, работал скорее не по-пастернаковски — лишь тогда, «когда строку диктует чувство...», а по принципу старой латинской поговорки, использованной Юрием Олешой для названия собственной книги, — «Ни дня без строчки». Отсюда рождались холодные, затянувшиеся, трудно читаемые, уходящие в пустоту многозначительности, никак не прерывающиеся строчки. Что это для него было — гимнастика ума? Иногда, думаю, одурев от собственной скуки нанизываемых строк, он кидался в такое же расчетливое, продуманное ерничество, пустое гаерство, рождающее порой немыслимую для поэта такого ранга и такого дарования пошлость. Те же «Двадцать сонетов к Марии Стюарт» для меня законченный пример подобного занижения самого себя и своего замысла. И пусть литературоведы именуют это «скептическим классицизмом», пусть трактуют ученые мужи о бахтинском карнавальном низе, но ей-богу, всему есть свое место. И похабные русские частушки народ не распевал в храме или у могилы родителей. Должны же быть святыни у любого народа, у любого поэта, свои сакральные ценности или хотя бы уважение к ценностям других людей. Само обращение на «ты» к королеве уже отдает пошлостью, но далее: «В своем столетьи белая ворона, / для современников была ты блядь», или же такое ерничание над трагедией:
«Ей отрубили голову. Увы». —
«Представьте, как рассердятся в Париже». —
«Французы? Из-за чьей-то головы?
Вот если бы ей тяпнули пониже...» —
«Так не мужик ведь. Вышла в неглиже». —
«Ну, это, как хотите, не основа...» —
«Бесстыдство! Как просвечивала жэ!» —
«Что ж, платья, может, не было иного». —
«Да, русским лучше; взять хоть Иванова:
звучит как баба в каждом падеже»...
(«Двадцать сонетов к Марии Стюарт», 1974)
Эта грубая, брезгливая, высокомерная ироничность по отношению ко всему миру, от какого бы внутреннего отчаяния она ни происходила, отнюдь не близка простонародной похабной лексике. Это уже литературная люмпенизация своего же любимого языка. И в конце концов должны же быть какие-то святыни. К примеру, попробовал бы он так похотливо посмеяться над толпой голых евреев, стоящих в очереди в крематорий, поиздеваться над холокостом, как полезной чисткой, омолаживающей еврейскую усталую нацию. Ведь тоже в конце концов все сводилось к отрубанию головы тем или иным способом. Опасная эта тема — торжество низа в карнавальной культуре: сегодня можно поёрничать над сбитыми американскими башнями или же над затопленной подлодкой «Курск», а завтра над чем?
Обращает на себя внимание и
Мусульмане могут обижаться вполне обоснованно. Тут и сатана, живущий не где-нибудь, а в мусульманском мире, тут и «Календарь Москвы заражен Кораном...», и «Тьфу-тьфу, мы выросли не в Исламе...», и четкое формулирование будущего мира: «Либо нас перережут цветные. / Либо мы их сошлем в иные / миры. Вернемся в свои пивные...»
Может быть поэтому он и к бытовому, нерадикальному, антисемитизму относился снисходительно, как к еще одному, пусть и чуждому ему, мировоззрению, ибо и сам себе позволял быть ксенофобом по отношению к каким-то другим народам. Он и расизм считал неизбежным проявлением человеческих чувств. Неприятным, но неизбежным. Иосиф Бродский не раз говорил, что «в вопросе антисемитизма следует быть очень осторожным. Антисемитизм — это по сути одна из форм расизма. А ведь все мы в какой-то степени расисты. Какие-то лица нам не нравятся. Какой-то тип красоты...Что такое предрассудки, в том числе и расовые? Это способ выразить недовольство положением человека в мире. Проблема возникает, когда предрассудок становится частью системы».
Исходя из своих взглядов, он критически относился и к навязываемым в западных университетах политкорректным взглядам на воспитание человека: «Новаторы одержимы идеей, что программы слишком европоцентричны, географически и расово непропорциональны и т. д. Демократический принцип равенства... в некоторых областях не срабатывает. Одна из них — область искусства. В нем применение демократических принципов означает приравнивание шедевра к поделке... Но у радетелей равноправия... очень громкий голос — их не перекричишь». И далее достаточно рискованное для гражданина демократического мира заявление: «Я придерживаюсь теории, что на эволюционной лестнице человечества тоже нет равенства... Что не все люди — люди... Мы — грубо говоря, разные особи...» Иные его высказывания очень близки нашим самым пламенным реакционерам. Думаю, был бы Иосиф Бродский русским по рождению, неизбежно он стал бы сам пламенным реакционером... Вряд ли украинцам нравится его стихотворение о Тарасе Шевченко, которому он противопоставлял нашего Пушкина, своего Пушкина. Бродский, надо признать, не был человеком двойного стандарта: что позволял себе, то допускал и у остальных...
Ничего не остыну! Вообще забудьте!
Я помышляю почти о бунте!
Не присягал я косому Будде...
(«Речь о пролитом молоке», 1967)
А дальше там же — прямое предвидение сегодняшних дней в России:
...Иначе — верх возьмут телепаты,
буддисты, спириты, препараты,
фрейдисты, неврологи, психопаты.
Кайф, состояние эйфории
диктовать нам будет свои законы.
Наркоманы прицепят себе погоны.
Шприц повесят вместо иконы
Спасителя и Святой Марии.
……………………………………………
Я не воспитывался на софистах.
Есть что-то дамское в пацифистах.
Но чистых отделять от нечистых —
не наше право, поверьте.
Я не указываю на скрижали.