Последние поэты империи
Шрифт:
В чуждый ему Восток входил, как ни странно, и Израиль. Сэр Исайя Берлин рассуждал на эту тему с Дианой Абаевой:
«Д. А. А почему, по-вашему, он избегал Израиля?
Сэр И. Б. Не знаю почему... Он не хотел быть еврейским евреем. Быть окруженным евреями, мучиться еврейскими мыслями, думать о еврейских проблемах было не для него. Его еврейство не интересовало. Он вырос в России и вырос на русской литературе. Это было для него.
Д. А. Он ощущал себя северянином, петербуржцем. Любил Север, идею Севера. Это у него общее с Оденом. Он по его стопам ездил в Ирландию, и ему тоже, как Одену, нравилась северная Англия, Швеция. Италию он обожал, но это было сибаритское и эстетическое восхищение заезжего человека. А чтобы поработать, так это где-нибудь на Севере. Восток ему совсем был чужд, он его внутренне
Он осознанно не хотел быть евреем в литературе, еврейским поэтом, поэтом для евреев. В жизни — ради Бога, он никогда не комплексовал, но и не возвеличивал свое еврейство. В литературе он был заведомо русским поэтом и никаким другим. Его поздний бунт против русской культуры в себе самом явно не удался. В его русскости были свои провалы, свои отторжения, свое изгойство. Перед отъездом из России он зло написал:
Собака лает, ветер носит.
Борис у Глеба в морду просит.
……………………………………
Пускай Художник, паразит,
другой пейзаж изобразит.
(«Набросок», 1972)
Пейзаж оказался американским. В изгнанничестве он одно время пытался отринуть от себя Россию, пытался издеваться над ней, что хорошо продемонстрировал Александр Солженицын в той же статье о Бродском: «И так получилось, что выросши в своеобразном ленинградском интеллигентном круге, обширной русской почвы Бродский почти не коснулся. Да и весь дух его — интернациональный, у него отприродная многосторонняя космополитическая преемственность... В "Пятой годовщине" (1977) даже пейзажные приметы покинутой страны перечисляются без малейшего сожаления. Потом в выступлениях Бродский называл Россию своей "бывшей родиной"...»
Да, много чего чуждого России можно найти у позднего Бродского, как у любого другого самых русских кровей эмигранта, долго живущего вне родины, как и у самого Солженицына, например, в его пожеланиях американцам военной неуступчивости в переговорах с Россией. Не о том сейчас речь.
В Иосифе Бродском меня скорее удивляет другое — что русскости в своей поэзии и даже в жизни, в ее запредельности и амбивалентности он так и не сумел преодолеть. И еврейскость в свою культуру не пустил. На этом сходятся и Александр Солженицын, и Наум Коржавин, и Шимон Маркиш. Шимон Маркиш пишет: «Смею полагать, что в этой уникальной поэтической личности еврейской грани не было вовсе. Еврейской темы, еврейского "материала" поэт Иосиф Бродский не знает — это "материал" ему чужой...» Он не был иудеем ни по вере, ни по мироощущению, впрочем, так же, как и Осип Мандельштам и Борис Пастернак, выбравшие себе тоже осознанную судьбу в русской культуре.
«На "Кем вы себя считаете?" — Бродский отвечал: "Русским поэтом"; на "Считаете ли вы себя евреем?" — отвечал: "Считаю себя человеком"... На "Важно ли для вас, что вы — еврей?"... пространнее: "Для меня важным в человеке является, трус ли этот человек или смел, честный он или лжец. Порядочен ли он, что особенно проявляется в отношении человека к женщине"», — пишет в книге о Бродском Людмила Штерн.
Самое поразительное и принципиальное — его отказ ходить в синагоги и выступать в синагогах. А надо сказать, что там со своими концертами и литературными вечерами в городах США выступали не только кошерные евреи, но и известные русские поэты — от Евгения Евтушенко до Андрея Вознесенского. Дешевые залы, большая скидка, свой контингент платных слушателей. Еврей Иосиф Бродский и слышать о таких выступлениях не хотел. Боялся ли он местечковости еврейской культуры, религиозной иудейской ортодоксии, ощущения гетто в себе самом? По сути, и Людмила Штерн в воспоминаниях, и Александр Солженицын в «Литературной коллекции» пишут об одном — о стремлении позднего Иосифа Бродского если и уйти из русской культуры, то раствориться целиком в мировой, преимущественно англоязычной культуре. Он и в самом деле одно время стал как бы сторониться России, посчитав и ее мировой окраиной, начал осмеивать и ее, и христианство в своих иронических стихах, но еще яростнее он сторонился мирового еврейства. Именно в Америке Бродский поразился четкой разделенности в мировой культуре на евреев и неевреев, о чем не раз говорил в своих интервью: «Вы знаете, для русского человека... нет большой разницы между Ветхим и Новым Заветом. Для русского человека это по сути одна книга с параллельными местами, которую можно листать взад-вперед. Поэтому, когда я оказался на Западе, я был поражен (вначале по крайней мере) строгим разграничением на евреев и неевреев. Я думал: "Ерунда! Чушь собачья! Ведь это лишает их перспективы!"». Или же в другом месте: «Еврейский аспект моего бытия был, так сказать, у меня под рукой...
Как-то в юности, заглянув однажды в синагогу и сбежав оттуда через несколько минут, больше никогда в жизни он в синагогах не бывал. Людмила Штерн вспоминает: «Когда умер, отпевали его и в епископальном храме, и в русской православной церкви. А в синагоге поминальной службы не было. И в гробу он лежал с католическим крестиком в руках. Было ли это его волей или желанием Марии, нам знать не дано... Весной 1995 года, когда я уговорила Бродского поехать в литературное турне по Америке, продюсер... арендовал залы в синагогах. Я показала Иосифу список снятых помещений, и он резко сказал: "Никаких синагог, пожалуйста. В синагогах я выступать не буду"... Загадочным было и отношение Бродского к Израилю... Он от приглашения отказался: "Я, знаешь ли, плохой еврей". Звучало это странно. И для еврея, и для христианина, и для мусульманина сквозь всю историю человеческой цивилизации Израиль — одно из самых значительных и волнующих мест на земном шаре. Известно, что Бродского не раз и не два приглашал Иерусалимский университет — читать лекции или выступить с литературными вечерами, — он даже не желал это обсуждать...»
Думаю, не было в этих отказах ничего осознанно антиеврейского, как у того же Бориса Пастернака, он боялся слиться с региональной, замкнутой на себя еврейской культурой. Боялся, что его будут воспринимать как «еще одного еврейского поэта».
– * -
6. Бунт за русскость
А вот от русскости в своем искусстве, даже иронизируя, даже отчуждаясь от нее, так никогда отделиться не смог. От русскости как следовании русским канонам в литературе, в понимании поэзии, в жертвенном отношении к поэзии. От русскости как полном погружении в русскую языковую стихию. И даже от русскости, как модели жизненного поведения, от максимализма, стремления постоять за правду своя и за други своя до излишней анархичности и бесшабашной надежды на «авось»...
«У русского человека, хотя и еврейца, конечно, склонность полюбить чего-нибудь с первого взгляда на всю жизнь...» — писал Иосиф Бродский, очевидно объясняя этой русскостью и свою незатухающую любовь к Марине. И когда читатель сплошь и рядом встречает в его стихах, выступлениях, эссе выражение «наш народ», в «моем народе», он может не сомневаться — речь идет именно о русском народе. И если изменил Иосиф Бродский в чем-то России, то лишь с другими империями: в литературе — с римской империей, в жизни — с американской:
Как бессчетным женам гарема всесильный Шах
изменить может только с другим гаремом,
я сменил империю. Этот шаг
продиктован был тем, что несло горелым...
……………………………………………………………..
Перемена империи связана с гулом слов,
с выделеньем слюны в результате речи,
с лобачевской суммой чужих углов,
с возрастанием исподволь шансов встречи...
("Колыбельная Трескового Мыса", 1975)
И здесь он всего лишь продолжил традицию Курбского, Герцена, Печёрина, Набокова, Синявского...
Но в языке ему изменить не удалось, побег, подобно Владимиру Набокову, в чужую англоязычную литературу явно провалился. Он опубликовал несколько своих англоязычных стихов в «Нью-Йоркере», затем увлекся переводами своих стихов с русского на английский, не удовлетворяясь качеством перевода даже ведущих американских переводчиков. Но не случайно о его собственных переводах многими американскими поэтами и критиками было составлено мнение: «посредственность мирового значения». Прочитав такое в ведущем издании и под фамилией известного властителя американских книжных мод, Бродский перестал считать себя американским поэтом. Даже в таком насквозь нерусском стихотворении, как «Пятая годовщина», с его ухмылками по поводу луж на дворе и того, что «...к звездам до сих пор там запускают жучек / плюс офицеров, чьих не осознать получек...», с его уже литературно подтвержденным отказом от былого пророчества: «Мне нечего сказать ни греку, ни варягу, / зане не знаю я, в какую землю лягу...», этот мировой изгой остается в отечестве русского языка: