Последний Иван
Шрифт:
– Я ее вам не могу вернуть. Она в Саратове.
– В Саратове?
– Я послал ее Коновалову, пусть напишет отзыв.
Мне оставалось смириться. Я, к тому же, хотел узнать мнение уважаемого мною писателя Григория Ивановича Коновалова – человека старой закалки, предельно честного мастера эпической прозы. В то время мы все знали его роман «Университет», он был в большой моде.
Видно, Прокушев рассчитывал на отрицательную рецензию. Тогда бы он показал ее Карелину, Свиридову и роман не стали бы печатать. Но Григорий Иванович – сердечное ему спасибо – дал хороший отзыв о романе. Прокушев немедленно заслал рукопись в типографию.
Вскоре роман вышел
На этот раз просионистским критиканам не удалось скомпрометировать постылого для них автора.
Жизнь в издательстве протекала относительно спокойно, но я знал: тишина обманчива. Директор отступил на время, чтобы зайти с какой-то новой стороны. Я помнил фразу мудреца: евреи любят шум и смятение. И сам уже знал: Прокушев не останавливается в борьбе за власть и деньги, сколько у него хватает сил, столько он и борется. Раньше Блинов после каждой беседы с ним выходил из кабинета красным. А теперь директор тиранил Панкратова, Целищева, Сорокина. Валентин и без того нервный, быстро теряющий равновесие, вылетал из его кабинета как ошпаренный. Вбегал ко мне, хватался за голову:
– О-о!… Не могу больше!
– Да что с тобой?
– Ты будто не знаешь этого коробейника! Того сует в план, другого. Но все его протеже – шпана литературная! Им бы шнурками торговать, а они лезут в поэзию.
Мне свои рукописи директор не навязывал. Но они каким-то таинственным образом попадали вначале в предварительные, а затем и основные планы. Эти левые операции Прокушев обделывал за моей спиной,- внедрял блатные рукописи через редакторов, заведующих редакциями, а то и их заместителей. Мы с Сорокиным устанавливали климат доверия среди редакторов, укрепляли их роль, повышали самостоятельность. На совещании говорили: «Редактор ищет рукопись, он ее редактирует и издает». Такая философия исходила из давних традиций русского книгоиздательства, наполняла редакторскую работу большим смыслом и содержанием. Редактор чувствовал себя личностью. Однако не все из них были людьми принципиальными. Прокушевские же кадры руководствовались в отборе книг одним-единственным правилом: «печатать своих да наших». Через них-то, в основном, и действовал директор. Активность его нарастала. И напряжение в наших отношениях усиливалось.
Сорокин после стычек с ним сникал, его лицо становилось землистым.
– Что с тобой? – спрашивал я его.
– Живот болит. Язва у меня.
Если были на даче, то говорил:
– У тебя картошки нет?
– Зачем картошка?
– От нее боль стихает. Давно заметил.
Чистили картошку, варили.
Постепенно для меня раскрылся и механизм действий Дрожжева. Он, как известно, занимался производством и в процесс отбора и редактирования рукописей не вмешивался, но, как мне открылось со временем, имел много средств влияния на состояние рукописи и положение автора.
Дрожжев был старше нас, часто жаловался на усталость, говорил:
– Не дождусь, когда пойду на пенсию. Дня лишнего служить не стану. Вот как выйдет срок – только меня и видели.
Насколько он был мягок, покладист с нами, настолько высокомерен и даже груб с подчиненными. Чуть не до слез доводил начальника производства Валентину Виноградову. Она часто мне на это жаловалась, и я улаживал их конфликты. Просила меня похлопать за нее в Полиграфическом институте,
Иногда Дрожжев заходил ко мне с блокнотом, начинал извлекать из него цифры: где что печатаем, сколько выдали листов-оттисков, как следует маневрировать тиражами.
– Да зачем маневрировать? Тиражи соответствуют содержанию книг, они у нас продуманы.
– Ах, вы не можете понять! Все дело в сроках и в отношениях с типографскими чинами. Этому нужен план, у того горит премия. Книга у них на потоке, просят удвоить тираж, а там – сократить. Набросим тираж на пятьдесят тысяч – они план выполнят по листам-оттискам, мы – по наименованиям… И так далее.
И сыплет, сыплет цифрами. И вот ты уже запуган, в голове сумятица. Махнешь рукой: ах, ладно, не возражаю.
Потом к тебе на стол ложатся книги: та, что имела тираж пятьдесят тысяч, выпущена тиражом в сто тысяч, а та, которой был определен тираж в семьдесят пять тысяч, имеет сто пятьдесят. И так получается, что книги москвичей увеличиваются в тиражах, а провинциалов – уменьшаются. Соответственно меняются и гонорары. Москвичи имеют прекрасную бумагу, красивые переплеты и в типографии почти не лежат. Авторам русским – и бумагу поплоше, и обложки мягкие, и в типографии они лежат в два-три раза дольше.
Все меньше доверял я этому «приятному во всех отношениях человеку», отвергал его маневры с тиражами. Интересная деталь: Прокушев, Дрожжев, Вагин не могли установить для себя какую-то ограничительную черту – аппетиты их росли во время «еды», им все было мало, и они все больше и больше расширяли сферу своих влияний. Кажется, дай им волю, и они скоренько перекроют все краны для русских авторов, но растворят настежь шлюзы для авторов любезных и родных их сердцу.
Эту особенность в еврейском характере – не довольствоваться достигнутым – подмечали многие их авторы, в том числе Шолом Алейхем, Лион Фейхтвангер, Отто Винингер. А польский президент Лех Валенса, будучи в Америке, сказал: «Самая большая наша ошибка это то, что мы взяли власть».
Касса издательская снова начала таять. Я уж было успокоился, полагал, одумаются Прокушев и Вагин, сократят поток средств в карманы художников, но нет – аппетиты их вновь стали распаляться.
Пробовал говорить с директором:
– Уймите Вагина, он за детские рисунки платит по высшим ставкам, разоряет издательство,- нам уж ни дом не построить, ни магазин, а скоро и на гонорар писателям наскрести не сумеем. Зарплату сотрудникам платить нечем будет.
– Денежные дела – моя область. Не беспокойтесь. Финансы наши скоро пойдут в гору.
Однажды вытащил из портфеля фолиант на тысячу страниц, подавая мне, сказал:
– Вы Углова нашли, а я… вот. Читайте и как можно скорее.
– Да почему я должен читать машинопись? Я и без того прочитываю едва ли не каждый день по книге. Сдавайте в редакцию, пусть отправят на рецензию.
– Рукопись особая. Я уже прочел. Читайте вы. Через неделю должны сообщить решение. Туда сообщить.
Он ткнул пальцем в потолок.
Взял рукопись. Стал читать. Автор армянин, ему девяносто лет. Воспоминания о революции. Какие-то малозначащие факты, множество фамилий, бледных эпизодов. Ни языка, ни стиля. Со средины рукописи – разговор о Ленине. И все больше о его родословной, о том, что мать его еврейка, и отец Ленина не русский. Ну, сказал бы об этом вскользь, кстати, а то развертывает доказательства на сотни страниц! – будто кто-то это положение оспаривает, а он доказывает. Сказал Прокушеву: