Шрифт:
Крылатый пес
Собака шла, равнодушно помахивая крылом. Пропадая в тени и вновь возникая в ломаном свете фонарей, странное трехногое созданье ничуть не тяготилось отсутствием четвертой конечности, ладно и привычно используя для опоры перьевое полукружье.
Крыло впархивало и опадало, перламутрово отражая ленивую зыбкость освещения. Там же, где желтые лучи вдребезги разбивались о мутные зеркала луж и застывали в воздухе испуганными блестками, перья обретали совершенную прозрачность, прорисовываясь лишь волнистым контуром, пропуская сквозь себя шершавую неровность парапета, любознательные человечьи ноги,
Хозяйка пса шествовала чуть сзади, ведомая собакой. Уходя в тень, становилась старой, морщинистой, сухой, с провалами щек, глаз, рта. Выплывала же на свет вполне молодой особой – торчащий подбородок, легкий прищур, рассеянная улыбка привыкшей к вниманию красавицы.
Рядом со странной парой на набережной то и дело образовывались парочки и целые группки гуляющих. Смутно просматривались силуэты, безликие пятна лиц. Ни пола, ни возраста, ни настроения не различалось вовсе. Зато собака и женщина виделись ясно, четко, до неровно выстриженной бородки на нагловатой мордахе пса или тонкой родинки на виске хозяйки.
Еще больше поражало, что крылатая собака не вызывала у окружающих никакого интереса. Вот кто-то приостановился, погладил животное и пошагал дальше, ничуть не озаботившись крылом.
Получается: крыло – чудится?
Приехали. Догулялась. Допереживалась. Глюки пошли, словно Ромкиных грибов хватанула… Крыло у собаки… Дура! Скорей бы мост свели, домой, спать. Сколько она уже не спит? Сутки? Двое? Неделю?
Дождь кончился, и под Биржевым мостом открылись пять голубых тоннелей. Входы. Внутри – сияние. Внутри – ясное небо. Такое случается в солнечный день, когда от счастливого восторга дрожат руки, вспоминая, как были крыльями, и до крика хочется воспарить, и совсем не жалко раствориться прозрачным лучом в этой зовущей вышине.
Есть ли движение вокруг, нет ли – не видно. Свет, выплескивающийся из реки, приклеил глаза и задавил все прочее – над, справа, слева – вокруг. Или и нет больше ничего? Арка моста да входы под ней.
Прищурь глаза, и тоннели выстроились в цепочку теплых надежных валунов, соединяющих берега. Брод. Мост-то разведен, вот Нева и постаралась. Надо на тот берег – милости просим! Дойдешь ли – вот вопрос. Самих берегов не видно: синие лезвия лучей, выстреливающие из тоннелей, разваливают темноту на тягучие неровные ломти. Темнота осыпается в воду и уходит на дно, утаскивая с собой блескучее крошево. По дну оно приплывает к безднам и вновь сливается в лучи. Круговорот.
От света, сияния и голубизны над водой – вполне осязаемый звон. Он заполняет уши, забирается под ногти, делает колким и невесомым тело. Будто бы кто-то зовет, будто манит. Кто-то…
Кто?
Рома?!
Конечно! Прислушаешься и —
«Юля-я…» – мелкие волны ладошками шлеп-шлеп…
«Юля-а-ша…» – гранит на них шикает…
Придумал! Значит, и входы – Ромкина работа? Чтобы не плутала понапрасну, а поняла, как его найти?
Входы. Выйдешь ли – войдя? Выходы где-то на той стороне. То ли моста, то ли мира… А зачем выход, если там – Рома?
Сегодня у него день рожденья. Праздновали бы вместе тут, у воды. Она обещала испечь праздничный пирог…
Вот он, тот самый праздничный пирог – зализанная ласковой Невой Стрелка. Ночь завистлива. Задула свечки Ростральных колонн, теперь они обиженно дожидаются рассвета. Рядом взъерошил серебряные крылья Дворцовый, будто приготовившаяся к полету гигантская птица.
Обман, каждую ночь – обман! И пирог несладкий, и птице этой никогда не взлететь – разучилась.
За спиной – город. Не поворачивайся – не увидишь.
Рома. Больно! Произнесешь имя, тут же дернет, будто нагноившаяся заноза на пальце, только палец – она сама. Вся. Поэтому боль отдается сразу везде. И мешает думать. И дышать. И жить.
Времени темноты – два часа. Потом – день без него. Зачем?
Рассвет скрадет голубое сияние, выровняет воздух, высосав из него до небесного донышка таинственную ночную силу. И бездны-входы погаснут. Останется пустота. Надо решаться сейчас.
– Юля-а-а!
Вокруг – никого. Ладонями – в шершавый гранит парапета, приподнять тело, перебросить ноги и просто шагнуть. Нет, лучше прыгнуть, чтоб не шлепнуться в воду, а сразу попасть в один из входов. Парапет широкий. Если разбежаться, можно допрыгнуть.
– Стой!
Чей это голос? Да и голос ли? Мерещится. Верно, просто волны шуршат или мелкая пыль шепчется под ногами… А будто голос. Знакомый, много раз слышанный, хоть и забытый. Строгий, заботливый.
– Сойди с парапета! Сию секунду!
– Сошла, – оробев, неизвестно кому доложила Юля.
– Его здесь нет. И не пытайся идти, пока не узнаешь путь!
Недовольными песчинками просыпался из тела вибрирующий звон, пригасло манящее сияние бездн, обратившись в скучное отражение мостовой подсветки, прорисовались темные берега.
Все правильно, Ромы тут нет. И прыгать в воду – бессмысленно. Искать – да, надо, но не здесь.
Как вдруг она это поняла? Откуда? Только что – неизвестность и маета, и вот – безо всякого перехода. Как жирная точка в конце предложения. Не со слов же какого-то непонятного голоса! Голос, ясно, она сама. Разум или что там еще руководит человеком? Второе я, что умнее и рассудительнее первого. Помогает. Кто еще поможет? Одна.
Одна? Но одиночества, что глодало и сушило в Москве, от которого выла в голос, заглушая себя музыкой, и в помине нет! Тоска по Роме – да. Черная, колючая. Все внутри раскорябала, аж саднит. Губам горько, оближешь – тошнит, как анальгин жуешь. Глаза все время влево, на Рому, рука сама пальцы растопыривает, чтоб с Ромиными сплестись. А – пустота. Под пальцами и перед глазами.
В Москве она бы уже умерла. Чужая среди чужих – стен и людей – точно бы умерла. А тут – дома. Всякий шпиль над Невой, всякий мост и канал, и сад, и решетка – все знакомо, все на своих местах. Как мебель в квартире, которую сам расставил. Чтоб удобно. И красиво. Дома любую потеряшку найти можно. И Ромка найдется. Город поможет.
Этот июль вернул ей то, что украли два года Москвы.
Город.
До щекотки в кончиках пальцев, до счастливых мурашек под мышками. Вдруг стали осязаемыми холодные и теплые течения невской воды, сумеречно-радостные или кричаще-кичливые краски небосвода, потайное движение любопытного воздуха, мельтешенье в нем, прозрачном и тугом, миллионов и миллиардов чьих-то мыслей, вздохов, улыбок, эмоций – чувств. Она сама, распавшаяся на молекулы, стала этим воздухом. Смехом и слезами, мостами и реками, солнцем и темнотой, домами и тротуарами. И даже ногами, спешащими по этим тротуарам. Если мизинец цеплялся за чью-то улыбку, она радовалась, и – наоборот – печалилась, вдруг споткнувшись о чье-то горе, вросшее в щербинку асфальта. Город, потерянный на два бесконечных года, заново входил в нее, и она множилась в нем, становясь частью целого, познавая через себя – его. Ежесекундно растворяясь в нем, не теряла ни крошечки, напротив, наполнялась его силой, становясь настоящей собой, вбирая его в себя и становясь им.