Последний из удэге
Шрифт:
Тело Пташки становилось все менее чувствительным к боли, и для того, чтобы высечь из этого, уже не похожего на человеческое, тела новую искру страдания, изобретались все новые и новые пытки. Но Пташка уже больше не кричал, а только повторял одну фразу, все время одну и ту же фразу: "Убейте меня, я не виноват…"
Однажды, в то время, когда мучили Пташку, в погребе, как тень, появилась маленькая белая женщина. Пташка, закованный в обручи у стены, не видел, как она вошла. Появление ее было так невозможно здесь, что Пташке показалось — он бредит или сошел с ума. Но женщина села на топчан против
И в то же мгновение все прошлое и настоящее в жизни Пташки вдруг осветилось резким и сильным светом мысли, самой большой и важной из всех, какие когда-либо приходили ему в голову.
Он вспомнил свою жену, никогда не знавшую ничего, кроме труда и лишений, вспомнил бледных своих детей в коросте, всю свою жизнь — ужасную жизнь рядового труженика, темного и грешного человека, в которой самым светлым переживанием было то, что он понимал души малых птиц, порхающих в поднебесье, и мог подражать им, и за это его любили дети. Как же могло случиться, чтобы люди, которым были открыты и доступны все блага и красоты мира — и теплые удобные жилища, и сытная еда, и красивая одежда, и книги, и музыка, и цветы в садах, — чтобы эти люди могли предать его, Пташку, этим невероятным мукам, немыслимым даже и среди зверей?
И Пташка понял, что люди эти пресытились всем и давно уже перестали быть людьми; что главное, чего не могли они теперь простить Пташке, это как раз то, что он был человек среди них и знал великую цену всему, созданному руками и разумом людей, и посягал на блага и красоту мира и для себя, и для всех людей.
Пташка понял теперь, что то человеческое, чем еще оборачивались к людям эти выродки, владевшие всеми благами земли, — что все это ложь и обман, а правда их была в том, что они теперь в темном погребе резали и жгли тело Пташки, закованное в обручи у стены, и никакой другой правды у них больше не было и не могло быть.
И Пташке стало мучительно жаль того, что теперь, когда он узнал все это, он не мог уже попасть к живым людям, товарищам своим, и рассказать им об этом. Пташка боялся того, что его товарищи, живущие и борющиеся там, на земле, еще не до конца понимают это, и в решающий час расплаты сердца их могут растопиться жалостью, и они не будут беспощадны к этим выродкам, и выродки эти снова и снова обманут их и задавят на земле все живое.
Распятый на стене Пташка глядел на кривляющуюся перед ним и что-то делающую с его телом фигурку Маркевича с потным и бледным исступленным лицом, на освещенную багровым светом горна съежившуюся на топчане и смотрящую на Пташку женщину, похожую на маленького белого червяка, и Пташка чувствовал, как в груди его вызревает сила какого-то последнего освобождения.
— Что ты стараешься? Ты ничего не узнаешь от меня… — тихо, но совершенно ясно сказал Пташка. — Разве вы люди? — сказал он с великой силой презрения в голосе. — Вы не люди, вы даже не звери… Вы выродки… Скоро задавят вас всех! — торжествующе сказал Пташка, и его распухшее, в язвах лицо с выжженными бровями
Маркевич, исказившись, изо всех сил ударил его щипцами по голове.
Тело Пташки два раза изогнулось, потом обвисло на обручах, и Пташка умер.
XXVII
Рота Игната Васильевича Борисова, проведя ночь в пути, на рассвете прибыла в Перятино. Село было до отказа забито партизанами. Роте отвели общественный амбар на площади, — немного было тесновато, но старик не возражал: под боком расположилась отрядная кухня, и суп можно было получать, когда он еще густой.
Пока Игнат Васильевич устраивал роту, пришел племянник Гришка, без разрешения отставший в деревне Краснополье, — разжиться медом. Старик прибил племянника, а туес с медом отобрал в подарок командиру отряда Ильину. Ильин в одних исподниках, босой, сидел на столе и кричал в телефонную трубку:
— Хунхузы? А много?.. Как?!
Дородная белотелая жена его, заметно на сносях, и молодой ординарец сидели верхами на лавке друг против друга и чистили картофель. Помощник командира еще спал.
— Вот, Матрена Алексеевна, медок тебе. Из самого дома несли, — сказал Игнат Васильевич. — Что нового, детка?
Игнат Васильевич всех, даже стариков и старух, называл детками.
— Да почти и ничего, сап на коней объявился, — сипло, по-командирски ответила Матрена Алексеевна.
Ильин бросил трубку.
— Только хунхузов на нашу голову не хватало… Здравствуй, Игнат Васильевич! Что — мед? Это хорошо, — сказал он, посмеиваясь вотяцкими голубыми глазами. — Пришли, понимаешь, с хмыловских гольдов дань требовать, вот медики. Придется еще взвод посылать, ну их к чертовой матери! — весело говорил он, почесывая грудь, поросшую светлыми вьющимися волосами.
Матрена Алексеевна, взглянув на мужа, вдруг вся залилась краской, как девочка.
— Хоть бы оделся, — сказала она: не то чтобы она не видела его в таком обличье, да одно дело видеть голого мужа наедине, а другое — на людях.
— А чего мне прятать? Каждый знает, что у кого есть, — отшутился Ильин.
— У меня приказ вас разлучить, — с улыбкой пробасил Игнат Васильевич. — Пётра приказал, чтобы ты ее в ревком доставил на собственную опеку его.
— Пускай берет, только какая ему радость от нее?
Матрена Алексеевна, размахнувшись по-мужски, пустила в мужа нечищенной картофелиной.
— В коленку ранила, нечистая сила! — смеялся он, прыгая на одной ноге, морщась. — Обожди, Игнат Васильевич, оденусь, продукты выпишу.
Справив все хозяйственные заботы и пообедав, Игнат Васильевич только было прилег вздремнуть в тени под амбаром, как его снова вызвали к Ильину: было получено распоряжение Суркова выслать заставу на Парамоновский хутор, и Ильин решил послать отдохнувшую на скобеевских харчах роту Борисова. Старику приказали установить под самым рудником наблюдательный пункт и о всех передвижениях противника немедленно сообщать в штаб отряда. К роте придали нескольких конных связных.
Хутор Парамоновский состоял из четырех дворов, расположенных вдоль по увалу, раскорчеванному под огороды возле самых изб и лесистому на остальном своем протяжении. С началом восстания, еще с зимы, жители покинули хутор и переселились в Перятино.